Выбрать главу

– Живой?

– Извещенья не было. Значит – живой.

– Могли и убить, – сказал хозяин без жалости к старику. Но это с его стороны была не грубость сердца, так все говорили в разговорах и гаданиях о судьбе близких, на всякий случай заранее приготовляя себя и других к худшему.

– Нет, – отрицательно качнул головою старик, – он живой. Где-то он воюет… Вот придут назад наши – и он с ними придет…

Старик произнес свои слова тихо, но с твердостью, будто знал это совершенно точно. Будто кто-то, безошибочно видящий все события наперед, доверительно шепнул ему об этом.

– А придут ли? – спросил хозяин с сомнением. Видно было, что сам он думает совсем обратное, и так при этом пал его дух, что он уже почти смирился с такими своими думами о будущем.

– Придут, – с той же уверенностью ответил старик. – Они и в ту войну хотели нас покорить. А не вышло. Не поддались.

– В ту войну они так далеко не заходили. А теперь – вон куда! А народу сколько побито! Не знаю, есть ли кому воевать. Может, уже и некому… А тебе я вот что скажу – ты это не всем говори, что у тебя сын командир, с тремя шпалами. Мне, к примеру, можно. У меня двое сынов в армии. Тоже не знаю – живые ли. Как ушли – так ничего об них и нет…

В избе заметно набирался сумрак, потому что за обмерзшими окошками меркло, коротенький ноябрьский день уже погасал.

– Ты на Тим иди, на Курск… – подал старику совет хозяин избы. – Каких туда гнали, немцы им говорили всем, там вам устройство будет. Жилье, еда, работа. Может, и правда. А так бродить будешь – с голоду помрешь.

– Я тут родился, жизнь вся прошла. Как мне свои места кидать? А там – я знаю, что будет. В хлева скотские загонят, а есть – один помет коровий дадут… Это они врут все… Устройство… Просто народ заманить…

– Может, и так… Поп наш такое же говорил…

– Церква у вас?

– Церквы нет, а поп объявился.

– И как же немецкая власть – дозволяет его?

– Выходит – дозволяет. На кой-то, стало быть, им нужно… Советская власть запрещала, а они, значит, вот какие – не против… Свободу, дескать, вам даем… Он в мельнице колхозной, – когда-то церкву на нее переделали, – помещеньице занял, молельню устроил. Иконы повесил, лампады. Освященный храм, говорит, его ничто испортить не могло. Все равно он под покровом божьим, святое место.

– И ходят? – спросил старик, но почти без интереса. Его нисколько не расшевелило, не затронуло сообщение о попе, устроенной им церкви.

– Кой-кто ходит, – сказал с печи хозяин. – Отводит народ душу. Сходи, глянь. В третьем доме от моего поп этот квартирует. Он тебе откроет. Он всем открывает, кто бы ни пришел, в урочный час, неурочный. Хоть ночью. Отец Поликарп его зовут. Нездешний он, откуда-то. Старый уже, постарше меня годов на десять, а то и пятнадцать… Поминанья читает. Бабы ему похоронки носят, кто раньше получил, а он по этим бумажкам служит… Вроде – поп настоящий, того еще времени. Так он всем говорит. А там – кто знает, как его проверишь. Может – просто насобачился где-то молитвам, кормится теперь поповством своим. Сейчас ведь всяк извертается, как только может. Люди ему харчишек несут. А кто не дает – ничего, не обижается, не прогоняет… Верно, зайди, покрестись на иконы. Душе легче станет. Глядишь, может, и помощь тебе выйдет. Это ведь до сих пор дело темное, бог, есть он, нет. А коли нет – так что там? Что-то же все ж таки над нами есть, не один же воздух пустой…

– Я от этих делов давно отшел, – сказал старик, зябко поводя под плащом плечами. За все время в избе он нисколько не согрелся. В ней и нельзя было согреться, а хозяин ее не замерзал только потому, что на нем были ватные штаны и овчинная безрукавка поверх нескольких рубах. – Да и не след мне в религию вдаваться, – подумав, добавил старик с серьезностью. – Сын у меня партийный, он бы не одобрил.

– А я ходил, – признался хозяин. – За сынов своих помолился. А они у меня оба комсомольцы. Ничего, им это не во вред. А я вроде бы им помощь сделал. Что я еще могу? Я еще с гражданской инвалид, у меня спина осколком перебитая. Воевать совсем негож. А то бы пошел сынам на подмогу.

Хозяин замолк, скорбя о такой своей доле – лишь сидеть на печке и безучастно ждать в стороне от своих сыновей. В избе опять потянулась долгая, унылая тишина. Качался маятник старых, засиженных мухами ходиков, тикали колесики, отмеривая время. Оно куда-то бежало в своем извечном движении, что-то несло, таило впереди, какие-то новые события, перемены. Какие? Для старика тиканье часов означало только одно: надо подниматься, уходить. В избе оставаться нельзя, хозяин не оставит, это запрещено тем, что написано на столбах с немецкими приказами, расставленными у каждой деревни.

Хозяину, видно, ходики напоминали о том же. Он смущенно пошевелился на печи, сказал, показывая старику и видом своим, и голосом, что не говорил бы этого, коли бы не закон, что ими обоими правит:

– Ты бы шел, пора уже тебе… А то скоро полицаи с обходом пойдут. Они всегда под вечер являются. Бывает, и ночью. Да не один даже раз. Застанут в хате – это нам обоим каюк. Чужих не велено за порог пущать. А если кто вошел – так сразу же беги, старосте докладай…

– Я понимаю, – сказал старик, выпрямляясь.

Он накинул на плечо лямку своей тощей сумы, взял прислоненную к стене палку.

– Ну – прощевай! Спасибо, что дозволил зайти, – сказал он хозяину избы.

Старик благодарил искренне, у него действительно было доброе чувство на сердце к немытому, заросшему, хворому человеку на холодной печи. Мог бы и не пустить, и не разговаривать так – открыто и с душою, а сразу же прогнать. Старик встречал и такое в своих блужданиях. Он не обижался. Вместо обиды он жалел прогонявших его людей: не сами ведь они это, а страх, каким запугали их немцы, это он его гонит, страх этот, это немцы гонят его…

Старик вышел наружу. Сухой редкий снежок все так же порошил из низкой облачной пелены, закрывавшей небо, добавлялся к тому, что уже устилал землю. Ноги старика ступали в молодой снег беззвучно, как в козий пух, но когда на пути под снегом попадались замерзшие лужицы, их ледок хрустко и звонко потрескивал в тишине на всю пустынную, погружающуюся в синеватый сумрак улицу. Никаких огней не светилось по окнам, то ли людям нечего было зажигать, то ли они намеренно не зажигали огня, чтобы не возбуждать чужого внимания. Лишь в одном доме слабо желтело за оконной наледью. Это был тот самый дом, в котором, по словам человека на печи, поместился пришлый поп.

Старик своей медленной усталой поступью прошел мимо, но что-то неясное тянуло его зайти, поглядеть на попа. Он остановился, постоял в нерешительности, двинулся было дальше, но, сделав несколько шагов, повернул назад.

В избе, в которой желтело оконце, находилось несколько женщин. Одна, пожилая, была хозяйкой, другие, такого же и помоложе возраста, – гости. Эти женщины сидели на лавке возле двери, одетые, в платках, – как пришли. На столе в блюдечке с каким-то маслом светился каганец, а у края стола сидел мужчина с белой бородой, в черном пиджаке, стеганых брюках, кирзовых сапогах, ел мелкую картошку, счищая с нее кожуру и макая в соль, насыпанную в деревянную ложку.

Вошедший старик догадался, что седобородый, в кирзовых сапогах, это и есть отец Поликарп, а картошка, которую он жует, приношение ему этих женщин на лавке, – с темными, запавшими глазами. А добыта эта картошка, вероятно, на том же самом десять раз перекопанном колхозном поле, куда пошла жена хозяина избы, в которой старик грелся. Вглядываясь в попа, старик про себя также отметил, что кроме картошки и соли ничего больше нет на столе перед ним, ни крошки хлеба, даже намека на то, что он был, лежал, да поп уже съел его. Значит, совсем нет хлеба в этой деревне; было бы хоть чуть – уж попу-то женщины не пожалели бы куска, принесли.

– Здравствуйте! – глухо, смущаясь, проговорил старик всем, стаскивая с головы фуражку и кланяясь. Глаза его заслезились, замигали от острого, точечного язычка пламени, трепетавшего на краю блюдца.

– Тебе что, старый? – спросила хозяйка избы – в солдатском ватнике, темном платке, больших мужских валенках. Она сгребала в устье печи в кучку жар, оставшийся от варки картошки, чтобы он сберегся подольше. – Притворяй плотней дверь-то, и так стынем…

– К батюшке я… – проговорил старик с обнаженной головой. – Вроде здесь он проживает…