* * *
На первый взгляд могло показаться, что дом счастливо избежал общей участи: его темный куб отчетливо рисовался на фоне неба. И в этот первый короткий миг что-то острое и радостное кольнуло Андрея изнутри. Но подобно тому как гаснет слабая искра, задутая порывом холодного ветра, так погасла и эта короткая, успевшая лишь слабо взблеснуть радость, потому что в следующее мгновение Андрей разглядел, что перед ним – только стены, обглоданные бушевавшим внутри пожаром и замыкавшие в своем четырехугольнике лишь черную пустоту.
Медленно волоча ногу, Андрей пересек улицу, вошел во двор через распахнутые настежь и криво висевшие железные ворота с прутьями, перешибленными бомбовыми осколками.
И, словно приветствие себе, он услышал шелест по-осеннему жесткой и поредевшей листвы тополей, росших во дворе. Этот шелест тронул Андрея, и он, как на что-то живое, близкое, умевшее чувствовать и понимать, посмотрел влажными глазами на деревья, которые когда-то, очень давно, мальчишкой, сам сажал гибкими тонкими прутиками с клейкими почками и поливал потом водой из-под крана.
На стволах белели глубокие царапины от пуль и осколков, со стороны дома тополя засушило огнем пожара, но так еще велика была в них жизненная жажда, с таким победительным упорством простирали они свои уцелевшие ветви, что, несмотря на ранения и увечья, как и прежде, вызывали впечатление только молодости, силы и свежести. И еще что-то скромно-горделивое было в них – оттого, что выстояли, не сдались в борьбе…
Андрей приблизился к подъезду.
Наполовину сгоревшая дверь, обугленная, черная, едва держалась на ржавых петлях.
Он толкнул ее, она со скрипом подалась. Густой, едкий, застарелый запах гари ударил в лицо.
Лестница, засыпанная хрустящим под ногами шлаком, вела наверх и обрывалась на высоте второго этажа.
Придерживаясь за шаткие, покрытые окалиной перила, Андрей поднялся по ступенькам, как если бы шел к себе домой, и остановился у края бетонной площадки, над пустотой выжженного дома, как раз там, где должна была быть дверь в его квартиру.
На плоскости противоположной стены, обращенной на улицу, зияли прямоугольники окон. Андрей сразу же узнал окно столовой, спальни, а слева от площадки, на которой он стоял, в дворовой стене – окно кухни.
Все внутренние перегородки рухнули, не осталось ничего, что подсказало бы планировку, но мысленно Андрей видел квартиру во всех деталях, со всей обстановкой, видел даже узоры трафарета.
Он посмотрел вокруг, вверх. Из уходивших ввысь стен торчали обломки балок, обрывки водопроводных труб. Зацепившись ножкой, на высоте четвертого этажа висела металлическая кровать.
Все это вдруг как-то странно накренилось, качнулось в глазах Андрея. Чтобы не упасть, он отошел от края площадки, спустился, опираясь на перила, по лестнице и, не дойдя донизу, сел на ступеньку, вытянув прямую, как палка, ногу.
Все, что составляло этажи и не смогло сгореть, провалилось внутрь здания. Среди битой штукатурки можно было разглядеть раздавленную домашнюю утварь, раковины кухонных умывальников, сплющенные тазы и ведра. Эти вещи когда-то жили своей полезной жизнью, тесно связанной с жизнью людей и не отделимой от нее, верно и преданно служили долгие годы, составляли принадлежность, убранство квартир. Теперь это был ржавый мусор. Андрей смотрел в какой-то подавленности, заторможенности чувств. Только ли это погребено здесь в толще промоченного дождями шлака?
* * *
Он понимал: надеяться больше не на что – в черных от сажи, пропахших гарью стенах, в пустых глазницах окон заключена беспощадная, безжалостная ясность…
Он вспомнил, как на втором году войны, получив короткий отпуск, приехал с фронта в город и попал под бомбежку, как бежал по улице домой, переполненный тревогой за мать, с таким чувством, как будто его присутствие могло ее защитить, и осколки зенитных снарядов звонко щелкали по булыжникам мостовой, по асфальту тротуаров, по ветвям деревьев, под которыми он бежал… Вспомнил, как потом стоял на лестничной площадке, на том же самом месте, где стоял только что, и стучал кулаком в дверь. А дом был пуст, оставлен жильцами, попрятавшимися в убежище, и гудел, дрожал от пальбы зениток, словно от порывов шквальной бури…
Он вспомнил, как уезжал по мобилизации в армию, как, поцеловав мать у порога квартиры, упросил не ходить с ним на вокзал, чтобы не длить тяжкую для него и еще более для нее муку прощания. С чемоданчиком в руке он спустился по этой самой лестнице, по ступенькам, на которых теперь сидел, и, дойдя до угла, оглянулся и посмотрел на дом. Посмотрел взглядом, каким моряк, отправляющийся в долгое и опасное плавание и не знающий, суждено ли вернуться обратно, глядит на оставшуюся за кормой родную гавань…
Он вспомнил и другие дни, связанные с этим домом на пересечении двух улиц, с домом, в котором он сделал первый в жизни шаг, произнес первое слово. Вспомнил и тот, казавшийся теперь страшно далеким, день, когда все это началось…
* * *
Тот день врезался в память, словно гравюра в металл, – отчетливо, резко: каждый штрих, каждая черточка.
Накануне, в субботу, был сдан последний экзамен, и вечером всем классом устроили пирушку. Пили вино, пели, танцевали под патефон. Кто-то придумал кататься на лодках, и всей оравой, шумной, веселой, хохочущей, захватив недопитое вино, отправились на реку.
Обратно шли уже на заре, серединою проспектов и улиц, через парки и скверы, под сенью каштанов и тополей – утомленные, охрипшие от песен и смеха, в свете поднимавшегося солнца. Навстречу то и дело попадались такие же возвращавшиеся с ночных пиршеств, с прогулок за город компании – девушки с букетами цветов, ребята с гитарами, дурашливо повязанные девичьими косынками, из последних сил все еще пытающиеся шутить. На улицах слышались смех, громкие разговоры, нестройные голоса затягивали песню и, не допев до конца, смолкали. В это раннее утро город был во власти выпускников. Наверное, такая легкость и безоблачность на душе бывают только раз в жизни! Уже не школьники, уже кое-что достигнуто, преодолена первая, важная ступень. Сколько волнующего своею новизной чувства самостоятельности, к которому невозможно привыкнуть!..
Андрей открыл наружную дверь предусмотрительно захваченным ключом, на цыпочках, чтобы не разбудить маму, прошел в комнату, которую делил со старшим братом Женей. Тот спал, заложив под голову руки. Одеяло сползло на пол, он лежал в одних трусах – бронзовый, стройный, красивый.
На своей кровати Андрей нашел мамину записку: «Захочешь есть – на столе под газетой молоко и хлеб».
Ни есть, ни спать не хотелось.
Окно на улицу было распахнуто настежь, слышалась звонкая перекличка давно пробудившихся воробьев. Андрей взобрался на подоконник.
Всходило солнце. Небо золотилось, было полно разгоравшегося мягкого сияния, и все, что открывалось Андрею с высоты в свежем утреннем, еще не затуманенном пылью воздухе, независимо от расстояния было видно во всех мельчайших подробностях – каждый булыжник мостовой, каждый проводок антенны, перечертивший золото зари, каждый лист на могучих тополях, зелеными грудами поднимавшихся над крышами, и все это, точно в предчувствии какой-то близкой и страшной перемены, как будто хотело сказать: вглядись, будь внимателен, вот мир, в котором ты живешь, он живописен и прекрасен в каждой своей мелочи, пойми, почувствуй его красоту, запомни…
В глубине улицы пышная листва тополей сливалась в одно сплошное море зелени, захлестнувшей одноэтажные домики, дворы, заборы, сараи. О, это безудержное буйство листвы и трав памятного лета! В мае шли дожди, было холодно, и все задержалось в росте. Но в июне наступили теплые дни, и зелень, словно торопясь наверстать упущенные для жизни сроки, словно гонимая наружу какой-то вдруг проснувшейся силой, хлынула со всех сторон. Дотоле голые деревья оделись за неделю. Ветки никли, отягощенные тяжелой, сочной листвой, до черноты темной в тени и изумрудной, переливающейся глянцем на солнечном свету. Улицы погрузились в зеленый дымчатый полумрак. В парках стояла пахучая влажная духота. Даже на взгляд была ощутима та непомерная тяжесть, какую пришлось держать стволам, и казалось, еще немного, и они не вынесут, станут с треском ломаться, как в февральские метели под тяжестью мокрого, липучего снега.