Выбрать главу

– Не взял вот фуфайку, а зря… – сокрушаясь, проговорил Чурсин. – Ночь-то, похоже, прохладная будет…

– Ничего, утром солнце согреет! – беспечно откликнулся Игорь, устраиваясь поудобней на покатом бетоне трубы и даже испытывая удовольствие от наплывов свежести, омывавших лицо и грудь под рубашкой.

– Это тебе ничего, – ворчливо сказал Чурсин. – В твои годы и мне все нипочем было. А теперь вот ревматизм плеч. Мне студиться нельзя. Чуток простынешь – и все, крутить начинает, места себе не сыщешь и ночами не спишь…

Не подымаясь в рост, он по-стариковски неуклюже перебрался по глине к соседней трубе и сел в ее срезе, под защиту бетонных стенок, – там было теплее, из трубы еще не выдуло дневной нагретый воздух.

– Тишина какая… – проговорил Игорь, прислушиваясь. – И города совсем не слыхать. Тьма – и все. А раньше сколько огней…

– Ты гляди повнимательней, – перебил Чурсин. – На все стороны. А то вот так за разговорами и проглядим. Да с трубы слезь, торчишь на ней – за версту тебя видать. Гнилушенко чего делает, небось опять дремлет?

– Гляжу, гляжу… – подал Ленька недовольный голос.

Луна, ставшая из оранжевой совсем белой, латунной, слегка поблекла: на нее наплыла тонкая сквозистая облачная пленка. И сразу все небо стало темнее, гуще, глубже, обозначились звезды, которые были незаметны, пока луна блистала в полную свою мощь.

Игорь перебрался с голубовато-белой, словно бы испускавшей свой собственный бледно-фосфорический свет трубы на насыпь, в ее черную тень, устроился недалеко от Леньки, так, чтобы глазам было доступно и то пространство, что лежало за гребнем, по другую сторону траншеи.

– Еще, наверно, и одиннадцати нет… – быстро заскучав от тишины и бездеятельности, произнес Игорь, чтобы хоть чем-то разрядить скуку. – До чего ж это нудное дело – посты, караулы! Я раньше, когда часового видел, так думал – лафа, а не служба: стой себе – и никаких забот. А как мы у мостов подежурили неделю подряд, да еще однажды днем, на солнцепеке… Губы сохнут, тело от пота зудит. Река – вот она, под мостом, окунуться – один момент, тянет, прямо сил нету, а – нельзя, терпи…

– Больно вы нежными повырастали… – откликнулся Чурсин осуждающим тоном, каким всегда говорил о молодежи.

Покашливая, он шелестел бумажкой, скручивая новую папироску. Своих детей у него не было, и он даже считал это за благо, потому что был убежден, что все нынешние дети растут балованными, ни к чему серьезному не годными, к родителям и вообще старшим относятся без уважения, не ценят их заботы о себе.

– Все вам в тягость, ни к чему не приучены, ото всего отлыниваете, – заговорил он укоризненно, со скрипучестью в голосе; было видно, что и порядок этих слов, и их интонация ему привычны, сложились у него давно и накрепко. – Сколько вам всего дадено, понастроили вам и школы, и техникумы, и институты, а вам даже учиться лень. Шалайничаете, футболы гоняете, абы зря время провесть. А как же вот мы в девятнадцатом году? Красноармейская пайка – двести грамм суррогатного хлеба, кусаешь его – а он остьями рот до крови дерет. На ногах лапти, шинелишка без ремня, без хлястика, дырка на дырке, голое тело сквозит, что есть она на тебе, что нет – один черт. А морозы ломили за все за тридцать. И ничего – терпели, сносили и стужу, и голод. И на постах стояли сколько надо, и фронт держали, и в наступление шли, да еще и белякам всыпали как! Бегали от нас, только пятки ихние сверкали…

В девятнадцатом году Чурсин, как нестроевой, служил при штабе красноармейского полка писарем. Время действительно было крутое, голодное. Однако Чурсин, находясь при штабе, получал все-таки побольше, чем двести граммов, и ходил не в лаптях и не в шинели без ремня и хлястика. Но давно уже, принимаясь вспоминать свое прошлое, особенно если он делал это для укора молодым, Чурсин видел его в героическом свете, именно таким, как сейчас рассказал; правда почти бессознательно была спутана в нем с вымыслом, с тем, что происходило в эти годы с другими на глазах у Чурсина, и самому себе он казался очень заслуженным, много пострадавшим за революцию и ради победы в гражданской войне.

Сравнивать времена минувшие и нынешние – не в пользу тех, кто моложе и принадлежит иному времени, иным традициям, вкусам, – было для Чурсина излюбленным занятием, чем-то вроде лекарства на больной нерв души: этими разговорами он, маленький, незаметный, затертый в общем многолюдстве служащий, приподнимал себя над людьми, разговоры эти укрепляли в нем необходимое каждому человеку чувство своей значимости и убеждение в правильности своей жизни, в правильности своих взглядов, мнений, принципов. Чурсин рассуждал долго, и рассуждал бы еще дольше, если бы Игорь не перестал ему возражать, догадавшись, что это бесполезно, – все равно Чурсина ни в чем не убедишь и не переспоришь.

Луна то меркла в облачной пелене, то загоралась ярко, почти слепяще, и вместе с нею мерк и высветлялся погруженный в немоту окружающий пустырь. Он выглядел каким-то иным, новым, безграничным на все стороны, таящим в себе загадочную, недобрую приуготовленность; его молчание, тишина воспринимались не как обычное ночное молчание, ночной сон, а как тревожная затаенность перед тем, как чему-то начаться. Теперь все представлялось абсолютно возможным, абсолютно вероятным. Игорь подумал о городе – невидимом, неслышимом, но существующем во тьме и тишине совсем рядом. Большой город – с большими домами, множеством улиц, магазинами, кинотеатрами, школами, заводами и фабриками, стадионами, парками, железнодорожными вокзалами, массою жителей… И они, трое, в этом поле… Они берегут его покой, его безопасность. Они – его надежная стража, его недремлющие часовые… «Любимый город может спать спокойно»… Игорю стало даже как-то знобко от вдруг прихлынувшей взволнованности, от своей почетной, такой ответственной роли…

Ленька, продрогнув на глине, перебрался на трубу. Чтоб не выделяться на ней, он растянулся на бетоне во всю длину тела, лицом вверх; ночная бабочка села ему на лоб; тихо ругнувшись, он смахнул ее, почесался, поворочался, опять укладываясь поудобней. Чурсина тоже не было слышно, никаких признаков жизни от него не исходило – так он сидел тихо и неподвижно. В вырезе трубы чернел его размытый силуэт и торчали наружу худые, с острыми коленями ноги, поблескивая пряжками на сандалиях.

Мысли Игоря текли без всякого порядка, разорванно. Он вспомнил пионерский лагерь, в которой ездил два года назад, летом, между седьмым и восьмым классами, как жгли костер на поляне и смуглая босоногая девочка, наряженная в бусы и ленты, плясала «цыганочку», как однажды ночью в палатку забралась бродячая собака в поисках пищи, а кто-то, не разобравшись спросонья, крикнул: «Волк!» – и поднялась паника, все стали метаться, перевернули ведро с водой, обрушили шест, подпиравший палатку, и она рухнула, а ребята перемешались под брезентом, спутались в клубок и долго барахтались, не находя, как выбраться наружу.

Это было веселое воспоминание, у Игоря даже появилась на лице непроизвольная улыбка. Но потянулись другие картины – из того, что было всего месяц назад. Как было тогда беспечально и еще все совершенно по-детски, какая была тогда совсем иная, совсем по-другому устроенная жизнь. Тогда у Игоря и всех его сверстников существовала одна забота – экзамены, чтобы перевели в десятый класс. Всего больше пугала письменная по алгебре. Этот предмет преподавала сухая, безжалостная Анна Алексеевна, и все бегали друг к другу на квартиры, сверяли решения: кто-то раздобыл задачи и уверял, что именно они будут даны на экзамене. Письменная по алгебре была последней. Сдавшие свои тетради, ожидая в коридоре товарищей, говорили уже о лете, кто куда поедет, Игорь с отцом собирались в заводской лагерь рыболовов, у них уже были заготовлены удочки, разные снасти, куплены два одеяла, примус, складной нож с тремя лезвиями, штопором и открывалкой для консервных банок. А на другой день началась война… А еще через день Игорь провожал отца, уже в командирской форме, пахнущего незнакомо и чуждо – кожей наплечных ремней, армейским сукном, дегтярной смазкой сапог, и тот нож, которым они собирались вскрывать банки у костра, чистить картошку и рыбу, отец положил в походный армейский вещевой мешок, вместе с катушкой ниток, мыльницей, новой зубной щеткой, тоже приготовленными для рыбалки…