Я зашел к летчикам. И вдруг увидел фронт. Мы летим на высоте в четыре тысячи метров. Ночь ясная, но звезд нет. Скорее всего, я их не замечал: так много ярких огней сверкало над землей. Думаю, что радиус обзора был километров сорок. Зеленые, красные, фиолетовые, желтые ракеты прочерчивали темноту во всех направлениях. По земле ползли в разные стороны длинные лучи... Я не сразу догадался, что это фары автомобилей. Чувство тревоги пропало. Его заменило восхищение. Никогда я не видел такого фейерверка. Вероятно, салют победы в Москве был еще более ярким, но тогда о салютах нам ничего не было известно, а окончательная победа была еще далека.
Второй пилот прокричал мне что-то в ухо, и в то же мгновение лес лучей поднялся в воздухе. Столбы прожекторного света стали шарить вокруг нас. Блеснуло серебристое крыло нашего самолета. Красные шары стали лопаться совсем близко, немного выше и чуть ниже. Шум моторов, свирепый вой и свист ветра заглушали все звуки. Я довольно долго развлекался, глядя на эти красные шары. И вдруг понял - это снаряды. Это же и есть то самое, чего больше всего нам нужно бояться.
Самолет, по-видимому, шел вверх. Холод стал нестерпимым. Я вернулся в общую кабину и встал на колени у окна. Все, кроме тяжело раненых, тоже прилгнули к стеклам. Вскоре разрывы стали редеть. Мы пытались делиться впечатлениями. Дышалось легче: самолет резко снижался. Сердце уже не так быстро стучало. Мускулы болели: оказывается, все это время я был крайне напряжен.
Прошло минут сорок. Снова открылась дверца кабины летчиков, второй пилот сообщил, что приближаемся к Москве.
Аэродром был освещен очень скупо. Незнакомые лица окружили нас. Мне кто-то жал руки, я расцеловал какого-то незнакомого усача, потом встречающие расступились, женщина в военной форме протянула мне руку. Рукопожатие ее было резким и сильным. Она громко представилась:
- Подполковник Гризодубова.
Потом мы шли по лесной, слегка заснеженной аллее. Открылась дверь... Яркий свет, десятки белых столиков и масса людей в комбинезонах и меховых куртках... Нам все жали руки. Мы ели, поднимали стопки, говорили, отвечали на множество вопросов, хохотали.
Это была столовая летчиков подмосковного Монинского аэродрома. Оказывается, не для нас специально готовили пищу: тут в любое время суток прилетевшие из далеких рейсов могли пообедать.
В седьмом часу утра подполковник Гризодубова сообщила нам, что можно отдохнуть. Приготовлены койки. Я спросил, как устроены наши раненые, хотел пойти к ним. Но Гризодубова сказала, что они все уже в аэродромном госпитале и все спят.
В маленькой комнате я разделся и лег между двумя изумительно белыми простынями. Лег, отлично понимая, что не усну. Но с наслаждением вытянулся и вдыхал свежий запах чистого белья. И вдруг расхохотался: на стуле я увидел странные доспехи: огромную шапку с красной лентой, мадьярку куртку из пышной венгерской цыгейки, кожаное пальто, а поверх всего лежали автомат, четыре запасных диска, маузер, парабеллум...
Все это минуту назад было на мне и весило, наверное, не меньше пуда. Вот почему мне сейчас так легко. В последнее время я почти никогда не снимал с себя всей этой амуниции.
Ждали представителей ЦК КП(б)У и Украинского штаба партизанского движения. Товарищ Гризодубова сказала, что уже соединилась по телефону с гостиницей "Москва": там нам приготовили номера. Сейчас приедут за нами машины.
Но машин не было. Мы лежали часа два, разговаривали. Потом Володин он был москвичом и все здесь знал - предложил не ждать, а ехать электричкой.
Идея нам понравилась. Мы быстро оделись и, распрощавшись с гостеприимными хозяевами аэродрома, пошли на станцию Монино.
*
Монино - конечная станция. В поезде сперва было свободно. Одновременно с нами в вагон вошло только несколько женщин и школьников. Потом рядом со мной сел старый рабочий.
Мальчишка лет восьми тыкал в нашу сторону пальцем. А потом, когда народ стал прибывать, мы заметили любопытные взгляды, обращенные на нас. Первым заговорил со мной старик:
- Откуда вы, сынок, такие?
- Какие такие, папаша?
- Кто вас поймет - оружия понавесили, будто в бой собрались. По одежде будто не солдаты...
Чумазый ремесленник вмешался и звонким голосом сказал:
- Партизаны.
- Как ты узнал? - спросил Яременко.
- Автоматы немецкие, усы, ленточки. Каждый грамотный человек поймет. Бороды вы, наверное, сбрили, да?
Так завязалась беседа. Минуту спустя нас обступили. Входящие на других станциях жались к центру вагона. Мы стали предметом всеобщего внимания. Посыпались вопросы. Пожилая женщина крикнула через головы людей:
- А нет ли у вас Морозова? Виктор Николаевич Морозов. По радио передавали, что служит в партизанском отряде, а где - не сказали.
Интересовались решительно всем. Когда кто-нибудь из наших ребят говорил, в вагоне становилось необычайно тихо, как на лекции. Внимание людей нас взволновало и растрогало. Мы заметили, что у москвичей преувеличенное представление об опасностях, которым подвергаются партизаны. Когда мы пытались развеять эти страхи, слушатели протестовали:
- Это вы скромничаете, знаем...
Я сказал ремесленнику, что ребят его возраста у нас в отряде больше двадцати. Мальчик сперва загорелся:
- А можно к вам записаться, правда? Я бы очень хотел, у меня два брата на фронте, я бы им помог!
Кругом рассмеялись. Он смутился, покраснел:
- Нет, я понимаю, - сказал он, глядя в окно, - надо быть совсем другим...
- Правильно, - подтвердил мой сосед - старик. - Надо быть героем. Партизаны - это, брат ты мой, люди особого закала и выдержки, мы с тобой мало каши ели.
Это в сущности очень вредное представление о партизанах, как о каких-то чудо-богатырях, внушали газетные очеркисты и литераторы. Я позднее, почитав в Москве газеты и журналы, увидел, что рассказы о партизанских подвигах нередко преувеличены. Герои этих очерков так безгранично храбры и необыкновенны, что даже совестно: почему ты не такой. И, конечно, рядовой читатель думает: "Куда мне равняться с такими смельчаками". Преодоление страха - вот о чем мало пишут. А это и есть самое главное. Обидно было также и то, что нет в наших рядах писателя, который мог бы правдиво рассказать о том, как самые обыкновенные люди работают и учатся в лесах, как героизм становится необходимостью, частью общей дисциплины и сознания.
А мы в свою очередь удивлялись всему тому, что видели. Я, по всей вероятности, не очень деликатно разглядывал худую высокую женщину в очках. На плече она держала, как ружье, лопату с надетой на нее папкой для бумаг; даже ленточки были завязаны вокруг черенка. Улыбнувшись, она сказала:
- Вы так на меня смотрите...
- Откровенно говоря, - не на вас, а на лопату...
- В самом деле? Да ведь правда, это, должно быть, смешно с непривычки. А вы посмотрите вокруг...
Я последовал ее совету и тут только заметил, что лопаты были у многих - завернутые в тряпки, в бумагу... И почти все пассажиры - на коленях, за плечами, в руках - держали наполненные мешки и кошелки.
- Картошка-кормилица, - серьезно объяснила молодая работница. - Мы, товарищи партизаны, герои лопаты... А что вы думаете, - разгорячившись, продолжала она, - зачем смеяться? Тут, поди, каждый той же лопаткой траншеи вокруг Москвы рыл...
Замечательна эта способность советского человека - просто и душевно разговаривать во всех условиях. Десять-пятнадцать минут общения - и мы уже прекрасно понимали друг друга, и казалось, что знакомы много лет.
- Жалко, что немецкие поезда не ходят с такой скоростью! - воскликнул Балабай.
И не только мы, почти все пассажиры его поняли и рассмеялись.
- Вы, небось, приучили фрицев ездить медленно! - с пониманием дела заметила проводница вагона. - На таком ходу, если мина, - каша получится, верно, папаша? - обратилась она ко мне.
Я взглянул на нее с интересом. Было ей никак не меньше тридцати лет.
- Рано вы меня в папаши...
- А сколько вам?
- Сорок.
- Да ну! Не верится что-то... И вы, верно, не поверите, что мне двадцать два. Вот и считайте.
Она весело расхохоталась, и я с ней, и кругом все стали улыбаться. Почему? Казалось бы, надо загрустить...