Я попытался бы разубедить его, если б он дал мне на это время, хотя разубедить человека, когда он твердо уверовал в нечто для него лестное – задача трудная и неблагодарная. Когда мой кузен Эрнест дрался на дуэли, мы, его честные секунданты и заботливые родственники, зарядили пистолеты порохом. Противник прицелился, Эрнест выстрелил в воздух. Все мы отправились завтракать, и честь была спасена. Однако, рассказывая об этом, кузен Эрнест уверяет, будто пуля пролетела над самым его ухом. Он изображает, как она просвистела; тетушка Сара дрожит, дрожат и все гости, а мы… мы. честные секунданты и заботливые родственники, вынуждены дрожать вместе с гостями и тетушкой. Неужели стали бы мы дрожать, если бы разубедить кузена не было делом трудным и неблагодарным?
Едва турист покинул нас, как в залу вошли двое; как я предположил, это были отец и жених. Они сели за стол и видимо приготовились сытно поужинать. Их аппетит шокировал меня, их спокойствие меня покоробило. Старший из них показался мне чересчур невозмутимым для отца, чья дочь, к тому же больная, провела полчаса в снегу, а что касается жениха, то каждый кусок, который он отправлял себе в рот, возмущал меня как оскорбление, наносимое страждущей красоте. Помню даже, что по примеру туриста я сделал из этого зрелища выводы, весьма неблагоприятные для чувствительности швейцарцев.
Пока я был занят этими умозаключениями, в залу вошел слуга с чайным подносом, а вслед за ним и сама барышня. Это была именно она, ибо отец встал и поцеловал ее в лоб, выразив радость по поводу того, что она гак быстро оправилась, а неотесанный жених, вместо того, чтобы придти в экстаз или в прочувствованных выражениях излить свою любовь и нежность, сказал с самым вульгарным спокойствием, продолжая жевать: «Садись, Луиза, и выпей чаю, пока горячий». Нет, то не было страстное «ты» Сен-Пре, обращенное к Юлии [2]; эта спокойная фамильярность показалась мне кощунственной.
Барышня действительно была очень хороша собой, а опасность, которой она подверглась, наделяла ее в моих глазах еще большей прелестью. Однако я не видел в ней ни стыдливого смущения невесты в обществе Двух мужчин, ни той трогательной меланхолии, какую ожидаешь от девицы хрупкого здоровья. Но особенно озадачило меня то, что вместо печали и уныния, которые я искал на ее лице, было видно, что ее разбирает смех, едва умеряемый нашим присутствием. Смех ее передался сперва жениху, потом отцу, который, не в силах сдерживаться, обратился к нам: «Простите, господа, наш смех, конечно, кажется вам неуместным, но утерпеть невозможно. Вы уж нас извините».
Тут все трое, уже не стесняясь, залились хохотом, а мы глядели на них с крайним изумлением.
Я счел нужным удалиться, и уже приготовился к этому, сожалея, что принял столь близко к сердцу дела людей, которые были в сущности вполне довольны; но тут отец сказал мне: «Я хочу объяснить вам, сударь, причину нашей веселости, которая должна казаться вам странной. Дело в том, что господин…
– Тот, что сейчас вышел отсюда?
– Он самый. Весьма услужлив, но крайне опасен. Мы видим его впервые, но он вообразил, будто там на снегу нам угрожала гибель от лавины. Самоотверженно и с огромным апломбом он оттолкнул нашего проводника, отхлестал нашего мула и сбросил мою дочь в овраг…»
Рассказ его был прерван смехом. Чем сильнее была пережитая тревога, тем очевиднее была для путешественников забавная сторона их приключения. Я вскоре разделил их веселость и еще больше рассмешил их, сообщив, что воображению туриста барышня предстала чахоточной, а ее брат – женихом, возмутившим его своей прозаической бесчувственностью.
Толстяк, все еще сидевший у камина, слушал нашу беседу, но не участвовал в ней и не смеялся вместе с нами. Наконец он поднялся, видимо направляясь к себе в комнату. «Глупец, – сказал он, – и наверняка мой соотечественник. Только у них сочетаются в такой степени легкомыслие и самоуверенность, апломб и невежество. Скорее чем усомниться в себе, он готов бросить в снег, принятый им за лавину, цветущую барышню, которую считает чахоточной… Господа, желаю вам спокойной ночи».
Толстяк взял свечу и удалился. То же самое вскоре сделали и мы.
В Сен-Бернарском монастыре путешественникам отводятся маленькие кельи, отделенные одна от другой дощатыми перегородками. Когда я погасил свечу, я заметил свет, проникавший сквозь щели в перегородке. В подобных обстоятельствах редко бывает, чтобы нескромное, но весьма живое любопытство не побудило нас заглянуть в самую широкую щель. Именно так я и поступил, приняв все меры предосторожности, чтобы не выдать себя ни единым звуком. С большим удивлением и пожалуй с некоторым разочарованием я увидел, что наш турист сидит в постели, тепло укутав грудь и голову и, держа перо в руке, что-то сочиняет. Подле кровати подымался пар от чайника и стоял графинчик с вишневой настойкой. По временам он перечитывал и правил написанное; при этом на лице его рисовались все оттенки удовлетворения, от довольной улыбки до восторга. Однажды он не удержался от желания насладиться звучанием своих фраз; в пассаже, который он прочел вслух, я различил только, что речь шла о сторожевых собаках, о фиалках и о девушке по имени Эмма. Я заключил, что наш турист – писатель, быть может даже путешественник школы Александра Дюма, и сейчас записывает свои впечатления о драматических событиях минувшего дня. Тут я оставил его за этим занятием и уснул.
Утром за завтраком я узнал, что турист отбыл с час назад. Толстяк, со своей стороны, готовился ехать в Мартиньи. Я же присоединился к трем путешественкикам, с которыми накануне столь весело познакомился, чтобы вместе спуститься в Аосту [3]. Эти путешественники, в одном из которых турист с первого взгляда угадал флегматичного швейцарца, оказались родом из Шамбери [4]. Они направлялись в Иврею [5] праздновать свадьбу молодой девицы, давно обещанной отцом ее, трактирщиком в Шамбери, сыну некоего пьемонтца, трактирщика в Иерее. Заодно папаша рассчитывал запастись вином и рисом, а покончив с делами, вернуться в Савойю через Малый Сен-Бернар. Все это он объяснил мне по дороге, с веселым добродушием, присущим савоярам; так как я проявил интерес к его рассказам, он пригласил меня на свадьбу; дочь тоже приветливо попросила меня оказать им эту честь. Я не отказывался, но и не решался принять приглашение, ибо вот что во мне происходило.
Еще накануне молодая особа произвела на меня сильное впечатление, а теперь я начинал в нее влюбляться; это может показаться слишком скоропалительным. Но не говоря уж о том, что в путешествии наше сердце становится смелее, свободнее и быстрее воспламеняется, оно всегда легко поддается новому для него очарованию. Эта девушка, воспитанная монахинями Сакре-Кёр, всего за несколько недель до того вышла из монастыря; неопытная, едва вступившая в жизнь, она пленяла наивностью, какой-то расцветающей радостью и ничем еще не омраченной надеждой на счастье. Грациозно сидя на своем муле, который, следуя инстинкту этих животных, шел по внешнему краю дороги, она беспечно склонялась над пропастью, и это спокойствие было у нее не отвагой, но беззаботной доверчивостью. Когда беседа переходила от сортов риса или цен на вина к предметам более для нее интересным, она принимала в ней участие то веселыми шутками, то серьезными и разумными замечаниями. Раз или два мы заговорили о ее женихе; она видела его всего один раз и говорила о нем без смущения и без волнения, хотя не воображала себе брак иначе как вечный восхитительный праздник. Милое дитя! Глядя на нее, я представлял себе ее будущее; я угадывал, какие разочарования ожидали ее в семейном счастье – даже если оно ей суждено – и желал быть тем, кто уберег бы ее от них неизменной нежностью и той осторожностью, какую подсказывает чувствительное и влюбленное сердце. Поскольку эта роль предназначалась не мне, я не хотел питать чувство, которое становится мучительным, когда оно безнадежно. Вот отчего я не решался присутствовать на свадьбе пьемонтца.
4
…