«Что бы сказал Прыгов, если бы ему пришлось защищаться на суде? Я думаю, что он стал бы ссылаться не на приказы свыше, а на учение Маркса-Ленина, как он его понимал. Прыгов был предан и исполнителен, как эсэсовец. Но его вера основывалась на убеждении, что она отвечает требованиям разума и совести. Он был совершенно убежден, что это не слепая вера, что в ее основе лежат наука и логика. Он был жесток, потому что этого требовала генеральная линия. Генеральная линия, покуда она соответствовала принципам марксизма, была для него альфой и омегой. Без этого „научного обоснования“ генеральной линии, на котором покоилась вера Прыгова, распоряжения партии утратили бы для него всякое значение. Он был убежден в логической и нравственной непогрешимости марксизма, и его преданность зависела от этого убеждения».[942]
В теории сталинская партия сохранила старую доктрину и старые идеалы. Но дисциплина, которая до этого времени объяснялась, по крайней мере в теории, системой коллективного руководства, стала отныне означать служение одному человеку и выполнение его личных решений. Долг, преданность, солидарность, объединявшие до этого членов партии, теперь были направлены в одну сторону — вверх. В горизонтальном направлении, если говорить о товарищах, у которых сохранились остатки веры, действовали только взаимная подозрительность и «бдительность».
В СССР была установлена новая политическая система. Новые кадры не только заняли места ветеранов, но и прошли долгую, суровую подготовку по освоению сталинских методов управления. Опыт репрессий закалил и усмирил их так же, как коллективизация, а до того гражданская война усмирили их предшественников. В «Записках из мертвого дома» Достоевский пишет: «Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании».[943]
Философ-коммунист Георг Лукач рисует такую схему: «Сталин находится на вершине пирамиды, постепенно расходящейся книзу и состоящей из множества „маленьких Сталиных“. При взгляде сверху они — объекты культа личности, а при взгляде снизу — его созидатели и хранители. Без этого механизма, работающего четко и без перебоев, культ личности остался бы субъективной мечтой, патологическим фактом и не достиг бы социальной эффективности, которая сопутствовала ему на протяжении десятилетий».[944]
Сталин был окружен экстатическим поклонением. Один из делегатов XVIII съезда партии (1939 г.) рассказывал так: «В момент, когда я увидел нашего любимого отца, я потерял сознание. Долго гремело, не смолкая, „ура!“, и, очевидно, шум зала привел меня в чувство.».[945] И это довольно типичный пример. Есть целая литература, посвященная Вождю.
В стране был создан особый общественный климат, ибо опыт пережитого наложил отпечаток и на правителей, и на тех, кем они управляли. Население научилось покорности, молчанию и страху. После репрессий 1937-38 годов массовый террор уже больше не был нужен Сталину: заведенная им машина могла работать без особых дополнительных усилий. Относительное спокойствие, которое воцаряется в деспотической стране после уничтожения всех противников и потенциальных противников режима — такое же проявление террора, как сами убийства. Второе — продукт и консолидация первого: «создавая пустыню, они именуют сие миром» (Тацит).
Органы безопасности продолжали время от времени прочесывать страну, ударяя по всем подозрительным элементам. В 1940 году в Саратовской тюрьме по-прежнему содержалось по десять человек в камерах, предназначенных для одного или двух,[946] В лагеря отправлялось ежегодно до миллиона человек — на смену умершим, и мысль об этом ни на минуту не покидала умы. Но неистовство 1936-38 годов больше не повторилось. Одним массированным ударом стране перебили хребет и вырвали язык, после чего террор стал выборочным. Этого было теперь достаточно — тем более, что новый набор в исправительно-трудовые лагеря велся путем местных, ограниченных мероприятий, начавшихся в прибалтийских республиках и восточной Польше. Работа, на которую в России потребовалось все время с 1917 по 1939 годы, была выполнена здесь, на новых землях, по уплотненному графику — за два года (1939-41).
Помимо 440 тысяч поляков из числа гражданского населения, сосланных в лагеря, Советский Союз в сентябре 1939 года захватил около двухсот тысяч польских военнопленных. Большинство офицеров и несколько тысяч солдат были распределены по лагерям в Старобельске, Козельске и Осташкове, В апреле 1940 года там находилось приблизительно 15 тысяч человек, включая 8700 офицеров. С тех пор никого из них не видели, за исключением сорока восьми человек, которых перевели из лагерей в тюрьмы. В числе бесследно исчезнувших было около восьмисот докторов и более десятка университетских профессоров.