- Какие жестокие бывают девушки! - сказала пожилая женщина в черном, подметавшая на почте огромной щеткой.
И я оставил родственников, помнящих наш уход, оставил балаган и Меджуду. Я улетел в Москву к Светику. Я не собирался с ней изменить моей особе. Я собирался убраться в свои Андхой, Даулатабад, Меймене, где в полном удовольствии подставить башку первому же модику, то есть моджахеду, то есть борцу за веру, то есть просто-напросто местному мужику с базукой. Я полагаю, по мере приближения к батарее, башку свою я начал бы ценить все более и более, и когда дело дошло бы до модиков, то есть моджахедов, или попросту местных андхойских, даулатабадских, мейменинских мужиков, которым отчего-то претило наше "маневрирование" по их полям и весям, башка бы была у меня в очень большой цене, так что никому бы ничего бы ни шиша не отломилось. Но сейчас, летя в Москву, я долбил только одно: "Было когда-то четыре верблюда..." - что означало тоже только одно - или другое, кому как - что означало: башку свою, тыковку, котелок, булькалку с буркалками я в полном удовольствии должен подставить первому же этому, кому мы там пришлись не по ндраву. Из Москвы я неожиданно и в надежде узнать что-нибудь о моей симпатичной особе позвонил родителям товарища Неймана. Они дали мне телефон своих московских родственников. Товарищ Нейман, оказывается, был у них. Я застыдился показать ему подлинную причину моего стремления туда, куда он не только никогда не собирался, но и открыто выражал свое отношение к нашему там присутствию, возбуждая здоровое профессиональное любопытство соответствующих органов. Мне было стыдно открыться. И он победил. Он настоял на продолжении хотя бы последней части нашей совместной осени. Я взял себя в руки.
"Было когда-то четыре верблюда у дона Педро, и он с успехом весь мир на них не спеша объехал..." - долбил я в вагоне, комментируя строчки на все лады, но с одной мыслью, что ни хрена бы он не уехал дальше Андхоя, Даулатабада, Меймене, то есть дальше моей батареи. Я бы лично накрыл его второй миной, и только бы ножки самого дона и всех его верблюдов затрепыхались по окрестностям. Про этих же верблюдов долбил я себе, слушая товарища Неймана в Литературном кафе и идя из него к месту встречи с Полинькой. Они же мельтешили рядом, пока мы ждали ее. И только ненадолго отступились, когда товарищ Нейман вскочил со скамейки навстречу высоковатой и худой, модно одетой женщине. Некрасивую чернявость ее лица, не давая ей отстояться, будоражила собранная из многих одна общая беспечная, не без привлекательности ужимка.
- Полинька! - радостно прорычал товарищ Нейман, цапая женщину в объятия.
Голуби брызгающею волной плеснулись из-под ног его на карнизы ближнего костела.
- Хахаха! - просыпала словно серебром Полинька. - Твои домогательства, Нейман, совершенно в духе Крутова!
Товарищ Нейман дернул ртом.
Ко мне в глазах Полиньки я нашел неприязнь. В один миг она увидела мою симпатичную особу, оградившую меня от ее колючки - колючей проволоки, на которой блекли следы Крутова и безуспешно барахтался товарищ Нейман. Меж нами вырос пустырь, через секунду ставший пустыней. В ее пустом пространстве Полинькины "хахаха" потеряли серебро, как теряет его монета лукавого государя. Вина потери легла на меня.
Завтракать по традиции следовало только в кафе "Неринга", где якобы подают особо изящный кофе и где однажды, по рассказам товарища Неймана, проломив декоративный потолок, прямо на стол посетителям упал с чердака электрик. Метрдотель проводил нас к привычному Полиньке столику. Мы заказали венгерского вина и местный медовый ликер. На нас оглянулся молодой человек со взглядом ассирийского царя - умного и безжалостного. Оглянувшись, он на миг открыл бутылку минеральной воды и пустую тарелку. Товарищ Нейман и Полинька под ликер взялись бурно вспоминать совместное прошлое.
Я же вернулся в мой балаган на берегу Меджуды, где сосед Тома караулил мою агрессию. Однажды по незнанию я не в свою очередь отвел поливную воду в наш сад. Тома повязался башлыком, вооружился кремневкой и лег в засаду. Я остался жив, потому что узнал об этом, когда продрогший от ночной росы Тома уже грелся чачей. Иначе бы я подставил башку под его пулю. Принципиальной ведь разницы для башки не было. Тома так Тома, модик так модик, то есть моджахед, то есть андхойский или даулатабадский мужик. А так он, продрогший от ночной росы и согревшийся от чачи, смирно заснул на скамейке из щербатой доски кало - старинного орудия для молотьбы - подле столь же щербатого стола, сколоченного, возможно, из другого старинного сельскохозяйственного орудия, и не менее крикливые, чем он, дрозды, косясь на меня через виноград и сетку изгороди, расклевали его сыр и хлеб и даже глотнули из стаканчика, отчего дерзко справили нужду на кремневку, в другое время таящую им несомненную угрозу, как, впрочем, и мне.
Я вернулся в свой балаган. Моим отсутствием воспользовался молодой человек со взглядом ассирийского царя. Он встал, удивив своим маленьким ростом, и с плохо сдерживаемым, вероятно, ассирийским, злым равнодушием прошествовал едва не по краю нашего стола. Это мне, погранцу, хранителю своих рубежей и ходоку в чужие, показалось зазорным. Я проследил за ним до двери того помещения, которого дроздам для их оскорбительного действия по отношению к Томе совсем не потребовалось. Визит его туда был кратким. Моя родненькая вторая - мина имеется в виду - там его застать бы не успела. На такие скорости минометы не рассчитаны. Я внутренне зааплодировал. Моих аплодисментов он не заметил и вернулся к себе за стол все с тем же ассирийским, то есть злым, равнодушием.
- Знаете, - сказала Полинька, - здесь в кафе находится великий русский поэт!
- Пушкин? - спросил я и добавил команду: - Пли!
В драном учебнике для какого-то класса грузинской школы, найденном в моем балаганчике, вычитал я, как однажды Пушкин оказался в расположении артиллерийской батареи, а узнавший его дежурный офицер от восторга закричал палить из пушек. Что закричал он на самом деле, я, несмотря на мое университетское образование, не знаю. Но думаю, он явно закричал нечто связанное с игрою слов, например: "Братцы, Пушкин! Из пушек - пли!" Конечно, он закричал более остроумное, такое, на что у меня тыковки не хватает. Иначе и быть не может. В грузинском же переводе эта игра слов исчезла - по крайней мере в учебнике. Там все вышло так, будто офицер завопил палить из пушек, как, скажем, завопил бы от появления другого известного лица - Бенкендорфа какого-нибудь или Дениса Давыдова. Само собой - жалко, когда теряется в переводах такая тонкость. Но сейчас - не об этом. Просто я сейчас находился на берегу Меджуды в своем балагане, где кроме запаха яблок и сушеной сливы неуловимо витала моя симпатичная особа. Да плюс к этому - в драном учебнике ходил по батарее товарищ Пушкин. Связка сработала быстрее меня.
- Пушкин? - спросил я. - Пли!
- Да, Пушкин! - с вызовом оглянулся на нас ассироглазый молодой человек. - Или вам Пушкин навысморк?
- Что? Какое вы имеете отношение? - посуровел товарищ Нейман в том плане, что сидел ты там, молодой человек, и сиди!
- Так! - быстрее молнии (именно эти слова о своих победах: "Я был пред ним быстрее молнии!" - повелевали высекать на скалах ассирийские цари). Так! - быстрее молнии был за нашим столом ассироглазый наш сосед. - Так. В Российской империи никому не нужен великий русский поэт!
Около балаганчика моего с кремневкой метался Тома. Не нужные ему дрозды нахально расселись по винограднику.
- Молодой человек, - сказал я Томе из балагана, хотя следовало бы его чпокнуть миной. - Давай выпьем, молодой человек, по стаканчику, коли уж мы соседи!
- За Пушкина и по два не возбраняется! - опустил кремневку Тома, а дрозды предусмотрительно смылись за Меджуду. - По два, и стоя! - сказал Тома.
И мы выпили по два, и стоя, а потом добавили третий. Именем он оказался Гелиос. Не Тома, а Гелиос, и разрешил называть себя уменьшительно Геля.
- Здесь, - сказал он (не в балагане, а в кафе, разумеется - коли Геля, думаю, понятно). - Здесь, - сказал он, - только в этой забегаловке сейчас находится не менее пяти агентов. Поговорить толком не дадут.
Меня это не тронуло. Ни толком, ни без толку мне не хотелось говорить. Я только вежливо предложил соседу по-соседски выпить за Пушкина Александра Сергеича - не более. То есть меня сообщение об агентах не тронуло. Но товарищу Нейману второй мины не потребовалось.
- Kaк? - взорвaлcя он от такого точного попадания. - Да что это за времена, когда нельзя поговорить даже с друзьями!
- Ты знаешь и о других временах? - спросил Геля.
За небольшим исключением товарищ Нейман знал все. Он мог спутать композитора Брукнера с композитором Шоссоном. Более того, он мог обоих отрицать. Но об их существовании он знал. Он мог строчку Гете приписать однокурснику, но даты рождения и смерти Гете он знал. Он мог не столь внятно, как хотелось бы преподавателю, растолковать принципы, объединившие Тарговицкую федерацию, но и ей находилось место в его памяти. Конечно, он не очень уверенно представлял себе ту часть коровы, откуда вырезается сыр российский, голландский, сулгуни, рокфор, брынза, - и порой принимал конский щавель за гигантский папоротник, правда, выродившийся. Но и о коровах, о сыре, о конях, щавеле, папоротнике, равно как и о том, что все может вырождаться и возрождаться, - обо всем этом товарищ Нейман знал. Потому на вопрос Гели он с достоинством, но скромно признался, что именно таких времен он не знает, что, в принципе, тоже явилось знанием.