Выбрать главу

Пребывание в ресторане ничем знаменательным не отметилось, кроме, может быть, двенадцати бутылок сахалисо (по утверждению Севы - на брата) и сверхобильных закусок. Да и то знаменательностью сие явилось лишь для Севы и Анзоровой любовницы. Для Севы, разумеется, в положительную сторону, а для любовницы в отрицательную. Наш же автор, пребывая в звании родственника, как бы несколько был готов к этому. (Думается, излишне напоминать, что весь стол был оплачен Анзором.) В разгар застолья в ресторан впорхнула Милочка Бейдинова в ореоле четырех мужчин и еще кого-то. Естественно, Сева с удовольствием ее приветствовал, потому что не мог упустить случая показать не последнее свое в этом очаровательном городке значение, которое до сего момента весьма успешно, хотя и не вслух, Милочкой оспаривалось. Сева приветствовал Милочку, и она, к неудовольствию ореола, тут же спрятанному за внешнее равнодушие, отнеслась к приветствию благосклонно, чем чрезвычайно ранила Анзора. До этого он сидел смирно и знал только порожнить бутылки, восклицая о своих родственниках: "А помнишь!" - и получая в ответ не более богатые пространности. Подобным течением стола в какой-то степени была удовлетворена и любовница, поверившая в искренность Анзора (для нее любовника) и даже позволившая ему в очередной раз сходить в туалет без ее сопровождения. В туалете Анзор стал умолять Севу познакомить его с Милочкой. Сева сказал:

- Но она в некотором роде занята.

Анзор на это сказал:

- Не имеет значения!

- Но их же четыре и еще там кто-то! - сказал Сева.

- Четыре беру на себя. Еще кого-то бери на себя! - сказал Анзор.

- А эта? - возразил Сева любовницей.

- Да! - сказал Анзор и больше ничего не сказал.

Сева пожалел о своем возражении и стал обещать Милочку завтра.

- Нет, - сказал Анзор. - Четырех мужчин согнуть я смогу. Но она сгибает меня.

- Так брось ее! - рекомендовал Сева.

- Утопия! - сказал Анзор, переводя разговор на своего родственника, то есть нашего незаурядного человека, спрашивая, как он живет, и не забывая упомянуть про интересную особенность его накрывать цель второй миной.

- Вместе с тем он написал трактат, - сумел замаскировать Сева подлинное положение нашего незаурядного.

- Второй миной! - восхитился Анзор, не постигнув формулы "вместе с тем", и вместе с тем полагая процветающее в связи с трактатом положение нашего человека, после чего они вернулись к столу.

Анзор отважился на страстный взгляд в сторону Милочки, который она проигнорировала, утром объяснив Севе это физической невозможностью пребывать со всеми вместе.

- Мужчины - свиньи! - в негодовании прибавила она. - Все они стремятся меня в попочку и попочку!

Сева неожиданно ей поддакнул, а потом оправдался перед собой частым пребыванием в роли Веры Сусловой. Потом Сева отвалил в Крым, а наш автор через несколько мытарств, сам не зная для чего, оказался на душных улицах того города - то ли Гурьева то ли Шевченко.

Вечером он приехал в аэропорт и остался ждать свой рейс. Было ему смертно тоскливо. Он даже не мог вспомнить, чем занимался день, и не мог о городе составить представления. Он не помнил также, откуда у него взялась книжка, которую он пытался читать, чтобы скоротать время, хотя никакого представления о нем не имел. И, само собой, он не мог сказать, откуда и как брались в зале люди, особенно молодые и красивые женщины. Они, разумеется, сразу же напоминали ему о жене, для которой этот незапоминающийся город является единственно необходимым, так что она пренебрегла понятием порядочности. Ради этого города она ведь столько лгала ему, нашему человеку, столько изощрялась в уловках, что оказалась способна быть с ним страстной, лишь бы он поверил, лишь бы стал казнить себя, а не ее. Они напоминали ему его боль, и он о них думал в соответствии с этой болью, думал про них самыми нелестными словами, предполагая за ними ту же ложь и ту же грязь, хотя для них самих они таковыми не являлись, а если и являлись, то оправдывали себя высоким неземным чувством. Тем с большей яростью он возвращался к книге, обнаруживая и в ней все смертные изъяны. Ярость в конце концов привела его в состояние, когда, что называется, смотришь в книгу, а видишь фигу. Вообще зачем нужна была эта поездка? Вместо того чтобы провести остаток отпуска в семье Анзора, он обрек себя на ненужные мучения. Но, кажется, бывают в жизни человека, а творческого человека тем более, бывают такие периоды, когда дела и поступки начинают твориться помимо него и выходят как бы необъяснимыми, хотя именно они-то и являются единственно разумными и объяснимыми, потому что именно они являются неизбежными. Человеком руководит как бы кто-то свыше, и не столько бог, сколько его творчество. Такие поступки не бывают лживыми, потому что они всегда бывают исцеляющими. Их нельзя сделать намеренно. Их нельзя приблизить или отдалить. Они приходят именно тогда, когда приходят. Так что, возможно, следует предположить, что и сей Гурьев или Шевченко, несмотря на всю очевидную глупость приезда в них, послужат нашему человеку не только раной, но и лекарством. Он видел в книге свою фигу, но упорно читал, потому что не читать не мог, ибо это значило глазеть на тех женщин. А

глазеть - это значило вызывать боль. Он упорно читал и дочитался до того, что только и смог вдруг сказать: "Господи!" - и встать с твердым намерением куда-то уйти. И только было направился, как напротив, не совсем напротив, но так, что ему было очень хорошо видно, наискось села печальная изящная женщина двадцати шести лет и родившаяся в марте. Это он сказал сразу, потому что мартовских людей чувствовал.

- Мы познакомимся, - сказал он себе. - Не знаю, как это произойдет, но это произойдет.

Он так сказал. Но ему было очень плохо. Присутствие близкого города Гурьева или Шевченко - давило. В этом городе, возможно, была его жена и, возможно, обнимала того счастливого человека, которого она себе вместо него, нашего автора трактата, избрала. Он ощущал эти объятия. Но он стал тайком разглядывать мартовскую женщину, сидевшую наискось от него. Он стал ее тайком разглядывать и стал заставлять себя привыкнуть к ней. Все в ней ему нравилось. Тем горше было сознавать, что он не сможет ее полюбить и принесет ей несчастье - такое же, какое ему принесла жена.

Весь его багаж состоял из черного кожаного портфеля. Он оставил его, совсем не заботясь о сохранности, подошел к женщине, и, когда она подняла на него

глаза - удлиненные, умные, серо-зелено-синие, - он отметил удивительное соответствие приглушенного цвета ее волос этим глазам. И ни о чем не думая, ничего не отмечая, он как бы в продолжение тех самых вечно ошибочных метров первой мины, выждал мгновение и с улыбкой спросил:

- С вами можно побазарить?

Не успела она вздрогнуть от такого обращения, а он уже провалился в тартарары от стыда за неожиданное вульгарное слово.

- Это так нынче называется! - услышал он свой нахальный голос.

"Заяц! - еще сказал он себе. - Загнанный в угол заяц кусается!"

И представил, как, возможно, в эту минуту жена его стонет под своим любимым человеком.

- А у вас получится? - спросила женщина про слово "базарить".

- Давайте попытаемся! - едва справляясь с собой, сказал он.

Что-то изменилось в ее глазах. Быстро, как в облачный день, в них несколько раз свет заменился тенью или тень светом, но он этим переменам не поверил, а только сказал, что это может быть обыкновенным "ха-ха!" или усталым и раздраженным "Господи, и этот туда же!" или еще чем-то подобным же. Или вообще ничем, а просто тем, что глаза сами собой так играли - ведь вся глубина жены оказалась лишь глубиной цвета ее глаз. Ведь если уж на то пошло, язык женщин существенно отличается от обыкновенного человеческого, если, конечно, они, женщины, вообще человеки, а не самостоятельные, малоизученные природные явления, еще в глубокой древности раскусившие все наши, в общем-то, однотипные человеческие страсти.

- Давайте попытаемся! - сказал он.

И она, конечно, мгновенно раскусила его. Недаром ведь она была мартовской, то есть такой, каких не только чувствовал он, но какие, в свою очередь, чувствовали его. Во всяком случае, так должно было быть.

- Давайте! - сказала она.

Ее сумку они поставили рядом с его портфелем и медленно пошли по залу, конечно, молча и, конечно, отчужденно, каждый совершенно самостоятельно, хотя и рядом. "Зачем это мне?" - спросил он. И, возможно, она себя спросила о том же. Неслышная и легкая ее походка была удивительно в размер с ее шагом, что заставило его внутренне улыбнуться, мол, иного и быть не может, знаю я мартовских. А перевести эту улыбку в разговор он не сумел. Представил, что будет говорить про мартовость и походку, - и рот призахлопнул, столь пошлым ему показался такой разговор. Ясно, что в сей же секунд вспомнил жену, свои первоначальные гулянья, такие же легкие, неспешные и молчаливые, с разницей лишь в том, какие были легкость, неспешность и молчаливость те и какие эти.