Выбрать главу

Отправились мы на второй или третий день в Знаменский монастырь и далее по Ангаре; дорога была длинная, ровная, свежая, красивая, и Бестужев спокойно, в своем духе, рассказывал мне о месте, которое облюбовал для своего вечного успокоения на берегу Селенги. Я не стал разубеждать тривиальными силлогизмами, что, может, дождемся еще амнистии; не стал, потому что (как говорил уже) к 1849-му все сроки миновали, и, стало быть, никаких сроков уж не было; однако Николай Александрович вдруг сам высказался в том духе, что я уж непременно выйду на волю, и на этот случай у него была просьба отыскать в Петербурге одну женщину и поклониться ей. Я сразу догадался, что обязан передать нечто большее, чем простой привет, — и после некоторой паузы последовала история, которой мне разрешено было распорядиться, как найду нужным. Иначе говоря, без лишних слов, мне как бы завещали: Иван Пущин, найди, если жив будешь, эту женщину и расскажи, как я ее любил!

Любовь же была великая, и если б я мог советовать будущему летописцу, какие отобрать документы по истории нашей, так непременно рекомендовал бы повесть о любви моряка Николая Александровича Бестужева к жене другого моряка Любови Ивановне Степовой: нет повести печальнее на свете!

Слушай, Евгений, кое-что запомнил, кое-что списал тогда же у Николая и Мишеля Бестужевых, может быть, и ошибся невольно, но не хотелось бы. Слушай же и не забывай.

В 1812 году шел Николаю Бестужеву 21-й год, мичман он был — хорош, умен, всезнающ, толков, добр, — ну, я не знаю, каков еще, все лестные слова кончились (список достоинств, как догадываетесь, получен не от самого героя). Оставленный при Морском корпусе, Бестужев сразу же настолько отличился как воспитатель, что капитаны и даже адмиралы в его присутствии уж никогда не беспокоились.

И вот осенью 1812-го, после оставления Москвы, как раз когда наш Лицей начали готовить к эвакуации, пришел приказ — Морской корпус срочно перевести в Свеаборг. Старшие офицеры, как догадываетесь, занимались обороною Кронштадта на случай внезапного появления французов, и Бестужев, едва ли не один, перевез через залив и благополучно устроил десятки мальчиков; самые старшие из них были ненамного его моложе, а малыши (среди которых находились младшие Бестужевы, Мишель и Петр) хныкали, мерзли, боялись и требовали нежности, ободрения.

Николай Александрович тем не менее доставил, разместил всех не только здоровыми, но и бодрыми, веселыми: одним грозно приказал (нет, не грозно — этого он не умел, спокойно, веско приказал), других назначил себе в помощь, третьим занятную байку рассказал; родных же братишек, боясь чрезмерным вниманием поставить в неловкое положение, Николай Александрович как бы не замечал, хотя им доставалось, по обычаю, много обид и насмешек от старших; только поздней ночью старший брат прокрался к ним в закуток и успел дать несколько дельных советов, научил, как отзываться на щипки и тумаки, дух поднял и исчез незаметно, как и появился.

Как ни скромен, сдержан был молодой мичман, а слух о его достоинствах распространился в морской среде. В Свеаборге старшие морские офицеры и их семьи навещали кронштадтских кадетов и старались, чем возможно, облегчить их долю. Тут устроился еще какой-то театр, где Бестужев был и режиссер, и главный актер, и художник, и суфлер, и плотник. С этим театром соединяется в моей памяти то обстоятельство, что капитан-лейтенант (вскоре уже капитан II ранга) Михаил Гаврилович Степовой представляет Николая Бестужева жене, и Любовь Ивановна видит затем несколько раз молодого человека среди десятков подчиненных ему детей, видит юношу сильного, дельного, веселого, прекрасного, одновременно юного и мудрого.

Капитану Степовому было в ту пору 43 года, жене его 30 лет, детей у них не было.

Не знаю, в какой последовательности развивались чувства, но очень понимаю, что выбирала, решала Любовь Ивановна: во-первых, женщины выбирают нас всегда, если даже мужская инициатива и назойливость проявятся до всякого осознанного, ответного женского чувства. Властная, сильная, страстная Любовь Ивановна, конечно, не ожидала далеких последствий от своего материнского ухаживания, дружеского ободрения, прямой помощи мичману в управлении его мальчишеской республикой. Суровые военные обстоятельства, волнения и надежды 1812-го — вот что еще легло фундаментом для будущих отношений. Но Любовь Ивановна, даже немного увлекшись юношей, никогда бы не перешла рубежа — это подтверждают ее знавшие. Могучая, истинно мужская воля, возвышенные понятия о себе и семейном долге, добрые, доверенные отношения с мужем — все это не могло быть поколеблено легким флиртом, случайной вспышкой страсти, интереса к молодому человеку.

Но человек-то был каков! Такой уж выпал ей жребий — встретить человека совершенно необыкновенного, с которым и не может быть никаких обыкновенных отношений. Я несколько раз видел Николая Александровича разгоряченного, веселого от работы, когда мастерил печь или смешивал краски, и, насколько могу своим мужским умом понять женскую натуру, — в веселом подъеме, в страсти Николай Александрович был неотразим абсолютно (да еще в 21 год!).

К тому же блестящий ум, подобного которому Любовь Ивановна никогда не могла встретить, умные познания во всем.

Коротко говоря, Любовь Ивановна была обречена и стала на их секретном языке Любовью Бестужевной.

Не знаю, когда точно произошло решительное объяснение, но припоминаю из рассказа Николая Александровича, что Любовь Ивановна, замечая усилившуюся страсть Бестужева и помня о его добрых отношениях с мужем, думала, что честнейший Николай Александрович не сможет перейти этой грани; однажды, на каком-то балконе (Свеаборгском или уже Кронштадтском, по возвращении) в иносказательном разговоре она заметила, что для мужчины дружество выше любви и — «Вы повеситесь, прежде чем сумеете обмануть приятеля даже ради высочайшей, неслыханной страсти». Николай Александрович опустил голову и, помолчав, посмотрел ей прямо в глаза (а уж могу вообразить, как посмотрел!) и твердо: «Не повешусь!» Любовь Ивановна признания в такой форме не ожидала, смутилась и — решилась.

Так или иначе, а уж через несколько месяцев, во время плавания вокруг Европы на корабле «Не тронь меня», Николай Александрович писал Любови Ивановне из Голландии буквально следующее (черновики сохранились, были позднее доставлены в Сибирь сестрами, их-то я и списал):

«Я живу не живя или скорее только существую, счастье мое ушло, и мне не остается ничего, кроме воспоминаний… Все, что есть у меня сейчас дорогого, — это Ваш медальон, который я ношу… Может быть, еще три-четыре месяца, и я буду иметь счастье прижать Вас к своей груди. Прощайте. Знайте, что я никогда не изменю Вам. Прощайте. Ваш навсегда».

В другой раз:

«Я не могу удержаться от того, чтобы не написать Вам несколько строк; с какой радостью я полетел бы к Вам сказать сто раз, что я люблю Вас, что живу для Вас… что каждое мгновение посвящено Вам…»

Любовная их страсть была раскаленной, неудержимой, сжигающей любое препятствие; Николай Александрович, человек целомудренный, разумеется, не пускался в подробности, но раза четыре по дороге сказал: «Это моя женщина, это моя женщина!» Если б могли вы слышать, как было сказано! Ах, если б вы могли, Евгений Иванович, это слышать!

Николай Александрович только так мог любить, а Любовь Ивановна включила мичмана (вскоре лейтенанта) Бестужева как бы в собственное «я». Теперь ее сильная воля, спокойный ум нисколько не мешали безумной страсти: все это уже было не барьером между ними, а крепостью, воздвигнутой вокруг них.

Очень скоро, по словам Николая Александровича, отношения их как бы утвердились на нескольких незыблемых принципах. Во-первых, стало ясно, что их ничто не разлучит, что это навечно, и тут уж не было темы для обсуждения.