Выбрать главу

Ив. Ив. сказывал мне, что его попытки хитрого запирательства особенно затруднялись откровенными показаниями некоторых друзей. Так, Пущин всячески уменьшал значение своей московской управы — но вскоре понял, что его московские «подчиненные» уж давно взяты и доставлены в крепость. Вскоре начали сводить на очные ставки Пущина с Зубковым, Борисом Данзасом и др.; пришлось Ив. Ив-чу кое-что признать, но один или два раза он невольно сказал лишнее, не подозревая, что москвич (не помню уж кто) вообще не признается ни в чем, не помнит никого и проч. Догадавшись, Пущин, решительно сослался на свою плохую память и взял ход обратно — но было это шито белою ниткою, и Чернышев улыбался противнее обычного…

В общем, московские (кроме, конечно, Фонвизина, Нарышкина, Митькова, Муханова) отделались заключением и подозрением, а Пущин, как он сам выражался, «еще более стал достоин смертного приговора».

Думал о Людовике XVI: Конвент его обвиняет, король долго и скучно оправдывается — верно, адвокат внушил, что таким образом сохраняется шанс уцелеть (и ведь в самом деле решение о казни было принято незначительным большинством голосов!).

Но Людовик мог и не признать право народного собрания — судить короля. Мог сослаться на божественные свойства монарха, которые, по его понятиям, выше прав любого собрания.

Это было бы, конечно, неправедное геройство — и казнь была бы гарантирована с самого начала, но… но…

А что — но?

Как противник всякого самовластья, я не признаю за Людовиком высших прав; но как узник, как человек — более сочувствовал бы его безумной смелости.

Вот как странно мир устроен!

12 июля 1826-го: суд, где нас не судили, но приговорили. Я громко выразился.

Иван Иванович, многие помнили, при объявлении приговора и во время его исполнения глядел особенным молодцом, посмеивался, других ободрял — да еще и оценку дал как законник, вчерашний судья: он громко воскликнул, услышав о приговоре: «Как! Разве нас судили?»

Смертную казнь мне и еще тридцати (но уж шепнули, что смягчат).

Рылеев мой: боялся компресса на шею, пиявок. Ник. Бестужев при этом замечал: «Должно готовить шею для петли». Такое часто говорилось (с тайной, конечно, мыслью, что судьбы никто не угадывает).

Рылеева, Каховского, Пестеля, Бестужева, Муравьева казнили. Меня нет. И чувствую какую-то вину, хотя не умею хорошо выразить.

Воин изнеможет — свинья переможет…

А вообще дело мое «час от часу хуже. Бог знает, чем все это кончится». И тот смертный приговор 12 июля 1826-го — он вот-вот исполнится. Пора потихоньку прощаться.

Записывая в эту тетрадку, прощаюсь с прошедшим, с Мойкою, Лицеем, с веселыми моими мятежниками; с бесконечной российской дорогою, вечной моей подругой на воле и в неволе.

Здесь Ив. Ив. начал набрасывать род своей биографии, о которой он не раз мечтал в разговорах со мною. Замысел его заключался в том, чтобы разделить всю прожитую жизнь на маленькие «главки», «параграфы» и подобрать каждому приличный эпиграф (или несколько сразу), который выражает сущность, дух прожитого эпизода. А затем — главки убрать, одни эпиграфы останутся!

Пущин не раз приступал к этой затее, но не заканчивал.

«В некотором царстве, в некотором государстве У почтенных родителей родился сын, нареченный Иваном».

Под каким созвездием, Под какой планетою Ты родился, юноша?

Кто не видел Массену под Эслингом, тот ничего не видел.

Знаменитое высказывание Наполеона после сражения под Эслингом (1809 г.). Ив. Ив. сказывал, что уже лет с семи внимательно следил за политическими событиями и тайно плакал оттого, что никак не мог определить своих чувств к злодею-герою Бонапарту.

Рог, в который так сильно гудели, что он выпрямлялся.

Что есть лицей? «Это не то что университет, не то что кадетский корпус, не гимназия, не семинария — это… Лицей!» (ген. Милорадович).

«Пущин нумер 13, Пушкин нумер 14: все нули, все нули, ай люли-люли-люли!»

«Все имеет конец, только колбаса имеет два конца» (немецкая поговорка, которую пытался приписать себе Дельвиг, рассуждая на тему, что скоро окончим Лицей).

«Конь под нами, бог над нами» (прибаутка моих гвардейцев).

«Ничто так не портит солдат, как война» (вел. князь Константин).

«Тайные общества — дипломатия народов».

«Пока сердца для чести живы»,

(Пока… живы!..)

Прощаюсь.

А еще простился бы я с теми дальними странами, куда особенно часто запускал мечту.

Пожалуй что — пяток таких мест найдется.

Во-первых, старая веселая Британия!

Маркизовы острова с розовою, говорят, пеною, черным коралловым песком, людоедами и людоедками, с которыми имею, однако, общего приятеля г-на Матюшкина; Маркизовы острова — adieu, во-вторых.

Третье: Египет. Если б деньги были и время оставалось, помчался бы в Мемфис, к великим пирамидам, в Луксор — и обязательно до верхнего предела, к таинственной Элефантине, за которой уж Нубия.

Может быть, как раз тянет меня к тысячелетним памятникам тайное сопротивление живого духа — смертному телу?

Всего 60 лет прожить на земле? Как бы не так — присоединим сюда и несколько минувших тысячелетий, чем дальше, тем больше!

Итак, Египет от устья до Элефантины — куда не ступала никогда нога Пущина Ивана, — Египет, тебе третий поклон.

Еще кому особенно?

Парагваю — о котором так много толковалось с Николаем Бестужевым; этим джунглям и полудикому народу, управлявшемуся почти 30 лет (пока я был в Лицее, заговоры делал, в Сибири сидел) — странным диктатором, который дал народу все, кроме свободы, и из всех книг предпочитал Дон Кихота!

Гаспар Франсиа, правивший Парагваем с 1814-го по 1840-й, отдал народу много земель, отнятых у церкви, у аристократов; ввел максимум на цены предметов первой необходимости — и народ был сыт. Притом никакие журналы и газеты не выходили, в школах учили только элементарному чтению и счету, никакой связи с внешним миром не поддерживалось, «чтобы не заразиться чужими бедами».

Споры об этом правлении часто возникали среди наших: одни считали (как Ник. Бестужев), что Франсиа дал народу то, чего народ желал, и, стало быть, диктатор хорош! Другие видели в нем тирана, искусственно усыпившего народный дух.

Я, честно говоря, не знаю, кто прав.

А пятый поклон — всем частям глобуса, которые после меня уточнятся, и куда — не только я, ни один белый человек покуда не добрался.

Посему —

Прощайте, Северный и Южный полюс, мир вам, истоки Нила, Северо-западный проход, земля Санникова.

29 октября

Загадок и рассказов все меньше остается — вот уж и 14 декабря прошло, и Пушкина гибель: что ж еще не досказано? В первую голову та мучающая все дни загадка пушкинского отъезда и моя роль в нем: это как бы несостоявшийся наш последний разговор иль, вернее, письмо его, ко мне не дошедшее. И это ненаписанное, но сущее письмо надлежит прочесть, обязательно надлежит, это я точно знаю.

Довел более или менее систематическое повествование свое до приговора, а дальнейшее сибирское житие уж столь знакомо, столь похоже на ссыльнокаторжную стезю отца вашего, что вы много больше моего, я сказал бы, — слишком много тут знаете.

Кюхельбекерно мне на чужой стороне.

«Солдатам показывать свирепый вид» (инструкция при прохождении нашей каторжной колонны через Верхнеудинск летом 1830 года).

Всякое самое далекое место — к чему-нибудь да близко.

Всего в неволе 11209 дней.

Александр Иванович Европеус, постояв у расстрела по делу Петрашевского, после возвращения с каторги и поселения из принципа не писал ничего. Даже пера и бумаги дома не держал, чтобы не потянуло к умственной какой-либо деятельности.

Свобода, друг мой Санчо, одна из немногих вещей на свете, за которую стоит умереть.

«…Мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята»