— Хорошо, ждите! Тино спустится…
Злой как черт. «Старикан был злой как черт!» — рассказывал потом Жан Паскаль-Порта своей молодой жене, Маитэ Паскаль-Порта. И все же следует отдать министру должное: он выслушал посланца не перебивая, внимательно прочел и перечел продиктованную по телефону телеграмму.
— Очередная судебная ошибка?
— Выходит, так, месье…
— Ну а вы этому верите?
— Даже не знаю.
— Который час?
— Скоро четыре, месье.
Министр юстиции в третий раз морщась перечитал послание, нацарапанное на клочке бумаги, и Паскаль-Порта подумал, что, будь телеграмма на официальном бланке, она произвела бы на него более сильное впечатление.
— Так, ладно. Который час?
— Ведь я уже говорил, месье. Скоро четыре.
— А казнь назначена на…
— На пять часов, месье.
— Если бы перед вами стоял выбор, Порта, что бы вы предпочли: приговорить невиновного или освободить преступника?
— Освободить десятерых преступников, месье.
— Кто привез вас сюда?
— Некто Сандрини, сыродел.
— Он еще здесь?
— Да, месье. Должно быть, пьет бранду.
— Сколько ему понадобилось времени, чтобы добраться сюда?
— Минут пятьдесят.
— Вниз он, должно быть, съедет быстрее?
— Видимо, да.
— Из Бастии я позвоню, — вслух размышлял министр, — или же дам радиограмму… однако, боюсь, будет уже слишком поздно.
Сандрини, узнав, что речь идет о спасении жизни осужденного, кстати вспомнил, что его зятю Пьетро тоже пришлось расплачиваться за другого, и гнал вовсю.
Дорогу он знал как свои пять пальцев. Господа могут ему довериться. Он домчит их за полчаса. Слово Сандрини.
Не вписавшись в последний поворот, автомобиль опрокинулся в кювет.
Со дня вынесения приговора Лазаря каждую вторую ночь терзал, один и тот же кошмар…
Его вырывали из забытья удары молота. В камеру вползал грязно-серый рассвет.
Перед ним строго и торжественно стояли мужчины в черном. Один из них, восково-бледный, был в куртке; второй — в одеянии священника; у третьего, с румяным лицом, был твердый целлулоидный воротничок; четвертый походил на Маршана, его адвоката, но словно съежившегося до неузнаваемости — этакий Маршан-пигмей…
Один из вошедших., худющий — кожа да кости, — официально-безразличным тоном провозглашал: «Ваше прошение о помиловании отклонено…»
Священник говорил: «Мужайтесь, сын мой…»
Человек с румянцем, отвернувшись, извлекал из продолговатого черного ящика лязгающие инструменты: ножницы, машинку для стрижки волос. Потом он молвил: «Час настал…», и последний удар молота, доносившийся из-за двери, ставил завершающую точку.
В эту ночь Лазарю, который долго маялся от бессонницы, наконец приснился сон: будто он лежит на залитой солнцем поляне, подложив руки под голову, и смотрит в бескрайнюю синеву неба, и ласковое журчание ручейка убаюкивает его…
Его вырвала из забытья легшая на плечо тяжелая рука. В камеру вполз рассвет аспидно-серого цвета. Пред ним строго и торжественно стояли мужчины в черном. Один из них, с румяным лицом, был в куртке; другой — в одежде священника; третий был восково бледен; четвертый отдаленно походил на мэтра Маршана, но он был рыжий и под метр восемьдесят ростом.
Один из вошедших, с удлиненным румяным лицом, официально-безразличным тоном проговорил:
— Ваше прошение о помиловании отклонено…
Священник сказал:
— Мужайтесь, сын мой…
Бледный худой человек, обвернувшись, извлек из продолговатого красного ящика лязгающие инструменты: машинку для стрижки волос, ножницы. Потом он промолвил:
— Час настал… — И голос его, хоть и тихий, перекрыл свежий говорок ручейка.
Лазарь был ошеломлен. Конечно, он знал, что этот час рано или поздно придет. Более того, он ожидал его прихода раньше и давно приготовился к этому… И все равно отреагировал как напуганный ребенок, как больной, которого привезли на каталке к операционному столу. Подтянув одеяло к подбородку, он вжался в холодный угол стены. Сердце беспорядочно толкалось в ребра, от внезапно нахлынувшей слабости отнялись члены. К горлу подкатила тошнота. Еще немного — и он замарал бы свои холщовые штаны… Первая отчетливая мысль была о Лежанвье.
— Сволочь! — процедил он сквозь стиснутые зубы. — Сукин сын!
Перед его глазами возник адвокат, каким он видел его в последний раз: обрюзгший, желтый, но слушающий его с вниманием. Тогда Лазарь был готов поклясться, что сумел разжалобить Лежанвье и тот, пока не стало поздно, откажется от своих прежних показаний, признается, как все было на самом деле…
Ну все, баста! Зажравшийся сукин сын приперся умостить свой толстый зад по ту сторону решетки только ради того, чтобы внушить ему напрасные надежды, позлорадствовать над его агонией… Несмотря на заступничество Жоэллы, несмотря на собственную нечистую совесть…
— Сюда, сынок, да поживее! (Человек-скелет оказался добродушным жизнелюбом.) Садись сюда и не шевелись! — продолжал он отеческим тоном. — И так опаздываем…
Видно, такова была его — что и говорить, весьма своеобразная — манера подбадривать приговоренных..
Лазарь тяжело опустился на указанный ему стул. Когда ножницы начали отгрызать ворот его рубашки, он вздрогнул.
Великий Лежанвье с его пресловутой честностью! Великий Лежанвье с его врожденным чувством справедливости! Худший из садистов, ослепленный навязчивой идеей, старый ревнивец, жаждущий мщения…
— Не шевелись, сынок! Уж скоро конец…
Лазарь не сомневался в этом.
— Предположим, вы отстрижете мне кусок уха или преждевременно перережете горло! Что вам за это будет, папаша? Благодарность или выговор?
— Выговор, сынок, выговор!.. Наклони-ка голову сюда… Вот так, мил человек, спасибо…
Лазарь послушно наклонял голову: старик пришелся ему по душе. При других обстоятельствах он мог бы с ним подружиться.
Потом он задал вопрос, которому сам же первый и удивился:
— Скажите, а… мэтра Лежанвье случайно нет поблизости? — слово «мэтр» далось ему с трудом. — Мне надо… э-э… переговорить с ним.
Последняя и единственная надежда. «Умилостивить госпожу Немезиду у подножия эшафота», — мысленно закончил он, усмехаясь про себя.
Ему безликим официальным тоном ответил тучный официальный господин:
— Поверьте, я искренне сожалею, Лазарь. Но мэтра Лежанвье вчера вечером сразил сердечный приступ. Он уже ничем вам не поможет.
Так вот в чем дело!
— Вы хотите сказать, он отдал концы?
— Нет, но…
— Его пытаются откачать?
— В общем, да.
— Что за несправедливость! — первый раз в жизни справедливо возмутился Лазарь. (Первый и последний!)
Утих лязг ножниц и стрекот машинки, и теперь было слышно лишь набожное бормотание священника, вверяющего Господу черную душу приговоренного.
Лазарь согласился выпить последний стаканчик рома и даже посмаковал его, хотя и не любил рома. Зато с негодованием отказался от протянутой ему пачки «Жиган»:
— Ах, нет, только не эту пакость. Засуньте их сами знаете куда!..
Вот так, с воспоминанием о небесной синеве перед глазами, с нёбом, возбужденным терпким ромом, в рубахе без ворота, с выстриженным затылком, с руками, накрепко связанными пеньковой веревкой, пылающий снаружи и заледеневший внутри, поддерживаемый одним и подталкиваемый другим, Лазарь выбрался на утренний холодок, услышал, как часы бьют четверть шестого (выходит, ему пожаловали пятнадцатиминутную отсрочку!), споткнулся, выругался, произнес: «Аминь!» — и с запозданием — с большим запозданием, уже у подножия черного эшафота, чей худосочный силуэт мелькнул на фоне тусклой позолоты распятия, — убедился, что правосудие и впрямь слепо.
— Клянусь вам, я невиновен! Клянусь вам перед Богом, что не я… Клянусь вам… Клянусь…
Лестница все не кончалась, и каждая последующая ступенька казалась вдвое выше предыдущей.
— Клянусь, я не убивал ее! Это Лазарь!
Помост. Бледный рассвет.
Люди внизу. Репортеры. Любопытные. И среди толпы, наверное, — Жоэлла, Билли, Дото…