— Ты, сволочь, попомнишь!
— А вам надо было напиться и хулиганством прогулку испортить? — сказал я сердито и спокойно. — Я, малый, сам выпить не дурак, но всему свое место.
Уткин поднес к моему лицу кулак и буркнул:
— А водку зачем украл?
— За водку вам было заплачено, а шутить со мной брось, — спокойно закончил я разговор, резким движением отвел в сторону уткинскую руку и отошел прочь.
На вокзале в Москве все разрознились, перемешались с толпой и, не прощаясь, разбрелись по домам.
У выхода на площадь под большими матовыми и неустанно светящимися часами меня догнала Настя. Она посмотрела на меня утомленными глазами, поправила на голове красную косынку, протянула руку и спросила:
— В следующее воскресенье поедешь?
Я слабо потряс нежные девичьи пальцы и, довольный, ласково произнес:
— Ну конечно, Настенька.
Неправильная работа и неправильная жизнь.
Если бы у нас заботились о станках, заботились бы и о людях. Теперь же одно к одному.
Лиза Стрелкова встала у реала недавно, работает ни шатко ни валко, однако успевает лучше многих мужчин.
Обволакивающий окружность типографский гул незаметно скрадывал все посторонние звуки, и все-таки монотонный осенний дождик бился об оконное стекло, как оса, и дребезжал в наборной.
Было скучно. Да, у нас так налажено дело, что мы, работая, можем скучать, веселиться, плакаться на жизненные тяготы и радоваться случайным успехам. Работа спорилась плохо.
Нас развлекал Чебышев — тискальщик, работавший в нашей типографии с незапамятных времен и не мечтавший о лучшей работе.
Утро только что началось. Ни гранок, ни досок к Чебышеву еще не успели подтащить, и, упершись локтями в стол, рассказывал он всему наборному цеху о Лизе Стрелковой:
— …И, голубчики вы мои, ни фаты венчальной, ни свечей золоченых не признают нынче девушки, и юноши тоже не признают. А не признают они потому, что пошел нынче народ несерьезный. Каждый норовит, дело свое справив, фигли-мигли, тренти-терентий…
Чебышев прервал свой рассказ, соединил над головой руки замысловатым полукругом и загадочно задрыгал пальцами — пальцы должны были объяснить нам значение таинственных «фиглей-миглей».
— И живут юноши и девушки по законам не божеским, а человеческим. А известно: сколько кобелей, столько и заповедей, какой закон люб — такой и выберу. И дошла зараза беспременная и до нашей девушки, до нашей товарки Елизаветы Константиновны. Не знали, не гадали Лизины родители, что она их примеру не последует и вокруг аналоя ходить не захочет. Да и как же родителям Лизиным в могиле спокойно лежать, когда видят они, какая дочь о них незаботливая. Да ежели бы они живы были, так родителей каждое дитя в почете содержать обязано, обеспечить под старость уважением и чаем с вареньем смородиновым, а оно возьми да выскочи в замужество не за человека степенного, деньгой располагающего, а за юношу с легкомыслием, заработка имеющего меньше жениного. Где такие законы слыханы, где такие обычаи виданы, чтоб жена больше мужа зарабатывала? Ну какое в ней будет уважение к своему голове и хозяину?
Свой рассказ Чебышев мог вести до бесконечности. Он увлекся, тонкий, но слышный голос его то стихал, то возвышался, и по какому угодно поводу мог он говорить час, два, три, пока к нему не подходил метранпаж, не брал его за плечи и не кричал в самое ухо: «Тискай, мать твою!…» Чебышев не мог сразу остановить разбежавшийся язык и выпаливал еще несколько фраз. Но нельзя было думать, что он слишком увлекался рассказываньем. Стоило ему заметить лицо, о котором шла речь, — на этот счет он был очень зорок, — как Чебышев немедленно смолкал и суетливо поворачивался к станку.
Он и сейчас внезапно смолк, быстро повернулся к столу и нагнулся, точно рассматривал только что оттиснутую полосу.
По движению Чебышева наборщики поняли, что пришла Стрелкова.
Лиза кивнула нам головой и торопливо пошла к своему месту.
Кто наборщиком не бывал, тот звона не слыхал, — такую пословицу можно прибавить к старой — о море и страхе. Отзвонил звонарь в урочное время службу — и с колокольни долой, да и колокольные звуки все наперечет известны. В наборном звонят все, кому не лень, и звонят без устатка целый день, а про ночь не стоит и говорить…
По наборной пронесся одобрительный гул:
— Пришла…
— Не опоздала…
— Удивительно-таки…
— Ну как, Лизочка? — обратился к ней Колька Комаров. — Муж не задерживал?
— Тяжело поди, — отозвался Андриевич. — Двойная работа: и днем и ночью…
— Про ночь не говори, — вторит Мишка Якушин, — в ночную смену она по своей охоте пошла…
Лиза ниже наклоняется над кассой, стараясь не замечать веселых выкриков.
— Ну, Лиза, как? — опять кричит Комаров.
— Хорошо было? — доканчивает Якушин.
Розовая краска заливает Лизино лицо. Выбившаяся из-под платка прядь русых пушистых волос раздражает Лизу, но она боится поднять руку и поправить волосы: каждое движение привлечет лишнее внимание.
Молчание Лизы надоедает ребятам. Становится скучно. Некоторое время работают молча. Работы мало. Борохович начинает подзуживать Жаренова.
Он бросает работу, подходит к Жаренову, похлопывает его по плечу и спрашивает:
— Что ж, брательник, вчера на работу не вышел? Аль голова болела?
— И то болела, — удивленно соглашается Жаренов.
— Небось после получки погулял? — с оттенком зависти спрашивает Борохович.
— Как тебе сказать… — мнется Жаренов. — Погулять погулял, да вот жена только…
— Денег домой не донес? — насмешливо замечает Андриевич.
— Почти что не донес, — уныло соглашается Жаренов.
— Расскажи лучше, как погулять успел! — пристает к нему Комаров.
— "Как, как", — сумрачно передразнивает Жаренов. — Обыкновенно. Выпил. На Тверской бабу взял. И потом опять выпил. Выпил здорово.
— Выпил, выпил… Скукота! — презрительно отзывается Комаров.
— У него всегда так: ни выпить весело, ни с девчонками интересно время провести, — сухо отзывается Борохович, хитро подмигивая Комарову, — он вызывает Жаренова на откровенность.
Жаренов сердито мотает, как опившаяся лошадь, головой.
— Это я-то неинтересно провожу время? — бормочет он, сердито поглядывая на соседей. — Я бы вам рассказал… Я бы рассказал… Вот баба только здесь…
— Чепуха! — отзывается Андриевич. — Лиза отвернется…
— Нечего отвертываться, — вставляет свое замечание Комаров. — Она ученая стала…
— Не про Лизу разговор, — говорит Борохович. — Жаренову рассказать нечего.
— Жаренову рассказать нечего? — бормочет Жаренов. — Как бы не так! Вы только послушайте, что со мной было. Выхожу я из пивной и…
— Беру на Тверской бабу, — досказывает Комаров.
— Не мешай, а то говорить не буду, — останавливает его Жаренов. — Я про второй раз рассказываю. Выхожу я из пивной, иду вниз по улице, а навстречу мне две девочки. Не какие-нибудь там гулящие, а просто всамделишные девочки — дети совсем. Взглянули на меня и просят гривенник на хлеб. Приехали они в Москву работу искать, проходили весь день, а есть нечего… Жаренов — человек добрый. Купил им булку. Съели. Купил я им еще по яйцу. Не знаю, как скорлупа уцелела. Яйца разом слопали. Жалко мне их стало. Выразить трудно, как жалко. Подумал я, подумал, что они голодные будут в Москве делать, пожалел и предложил им три рубля заработать. Уговорил. Ушли в укромное место. Расположились. Девочки по очереди дежурили.
Ребята столпились вокруг громко рассказывавшего Жаренова.
— У меня слезы текли, когда я это делал с ними, — говорил Жаренов своим слушателям. — Жаль мне было девочек, очень были молоды… Прямо дети…
Никто не заметил, как Лиза Стрелкова бросила свою работу и подошла к слушателям.
Тем неожиданнее раздался ее голос.
— Идем! — крикнула Лиза. — Это тебе так не пройдет! Идем в завком, говорят тебе!