Выбрать главу

И не так ли рабочий человек горе свое срывает:

«В самый день свадьбы Герасим не изменил своего поведения ни в чем; только с реки он приехал без воды: он как-то на дороге разбил бочку; а на ночь в конюшне он так усердно чистил и тер свою лошадь, что та шаталась, как былинка на ветру, и переваливалась с ноги на ногу под его железными кулаками».

И не так ли мы, люди, теряем любимых?

«Герасим ничего не слыхал — ни быстрого визга падающей Муму, ни тяжкого всплеска воды; для него самый шумный день был безмолвен и беззвучен, как ни одна самая тихая ночь не беззвучна для нас, и когда он снова раскрыл глаза, по-прежнему спешили по реке, как бы гоняясь друг за дружкой, маленькие волны, по-прежнему поплескивали они о бока лодки и только далеко назади к берегу разбегались какие-то широкие круги».

Написано хорошо, очень хорошо, не лень весь рассказ переписать. И все-таки рассказ плох. Не наш это рассказ. Барин его писал, настоящий матерый барин. Ведь вот и Герасим обижен судьбой, и славная безобидная собачка погибла, и барыня скверная, и все-таки люба автору эта привередливая барыня, Герасим для него только несчастненький, нетребовательный мужичонка.

Это меня злит больше всего! Почему он нетребователен? Кругом стервы? Так ты бунтуй! Бунт, бунт нужен мне у писателя, а не сладкие благодушные слезы.

У нынешних писателей бунта сколько угодно. Жаль только, что одного бунта недостаточно, нужно еще уметь писать.

Однако я занялся Тургеневым всерьез, точно мне, а не дочери нужно писать сочинение. Сочинение?… Взялся за гуж — не говори, что не дюж, — нужно писать сочинение.

* * *

Как они обвиняли друг друга! Семь смертных грехов быстро выползли из тайников человеческой души. Александров прославился чревоугодием. Все заработки отдает он своему животу: праздник — водочка, селедочка, колбаска и — святое святых — кулебяка. Иващук скуп. Крохотные заработанные копейки откладывает на черный день, бесконечный черный день, пугающий человека страшной неразборчивой тенью. Сухих высокомерен. Он никогда ни с кем не согласится, его мнение всегда должно торжествовать, совместная работа с ним невозможна. Никольский ленив. Не ему заниматься совместной стройкой, он лишнюю копейку ленится заработать себе на хлеб. Таверин раздражителен. Каждая мелочь служит ему поводом для скандала. Не человек — со спичками коробок… Пшик — и вспыхнул. Глязер завистлив. Он всегда чувствует себя обделенным, обойденным; завидуя другу, он может его съесть. Косач распутен. Попадись ему на дороге смазливенькая девчонка, он сбросит со своих плеч общественный груз ради возможности провести веселый час беззаботной любви.

Как они друг с другом бранились!

Но, отступив и взглянув со стороны на затеянное дело, скажем прямо: брани было необычно мало.

Брань на вороту не виснет. К делу, к большому серьезному делу, брань не имеет никакого касательства: брань бранью, дело делом.

Сдержанно говорил умный Гертнер. Точно исподтишка улещал он рабочих, и — глядь, глядь — наши ребята утихомирились, начали столковываться, и, глядь, они уже голосуют за одно, все говорят, как один.

Начало положено.

У нас будет дом.

Какое наслаждение! Вместо скучной квартиры — мой подвал, будь ты проклят! — я получу прекрасное просторное помещение и даже с ванной. Гм… ванна? Ни разу в жизни не пробовал я этой штуки. Вкусна ли она? Гертнер уверяет, что, попробовав однажды, я не променяю ее на общую, засаленную по краям, шайку.

Мы строим дом. Не шутка: мы — шестьдесят человек. Шестьдесят человек, ненавидящих свои затхлые жилища.

Ненависть переиначивает мир.

* * *

Иногда прошлое вспомнить полезно. Но воспоминаниями не надо заниматься часто. Иначе они схватят тебя, ошеломят обухом будничного топора, настоящее вымажут сажей, а прошлые дни, нелюбимые нами дни, сделают розовыми и приятными.

Иногда воспоминание благодетельно. Оно предупреждает повторение ошибок.

Большевики использовали воспоминания по-своему — они заставили воспоминания служить будущему, заставили воспоминания потакать ненависти. Они научили людей вспоминать не умилительно, не благоговейно, а с ненавистью…

Придумано хитро и умно: мы, старики, разучились скулить, мы не возвращаемся в прошедшее, мы, подогреваемые собственным брюзжанием, вместе с молодежью стремимся работать вперед.

Но молодежь — какое ей дело до прошлого? Жадность! Точно им не хватает будущего… «Нет, — говорят они, — дай-ка мы еще урвем кусочек этого горького стариковского прошлого».

С тайным недоброжелательством пошел я на устроенный комсомольцами вечер. Правильнее сказать: не шел, а меня вели.

Льноволосый Гараська увлек меня наивным своим приглашением. Гараське шестнадцать лет, работает он учеником, работает недавно, — приезду его из деревни нет полугода. Я знаю: пройдет время, Гараськин нос опустится книзу, и, если не примет греческой формы, во всяком случае, потеряет курносые очертания, растущий на голове лен постепенно выцветет, потемнеет — и от пыли, и от насильно навязанного в случайной парикмахерской бриолина. Перестанет существовать и Гараська — прежде чем стать рассудительным Герасимом Ивановичем, он, возможно, будет некоторое время зваться Жоржем.

Я на приглашения не поддаюсь. У меня в запасе много обычных отговорок:

— А спать когда?

— Мне еще в лавку поспеть нужно…

— Уж вы там, молодые, забавляйтесь…

Гараська подошел ко мне не с приглашением, а с просьбой:

— Владимир Петрович, вы в клуб не пойдете?

— Нет. А что? — сухо отозвался я.

— Там вечер воспоминаний. Любопытно послушать, да боюсь — не все пойму. Хотел вас попросить разъяснять непонятное.

Я и пошел: не слушать, а разъяснять.

Клуб превратили в школу ненависти. Стриженых и кудлатых девчонок и мальчишек угощали рассказами о прошлом.

Целью разговоров было внушить молодежи ненависть к прошлому. Но до чего же неумело это делалось! Мне казалось: собравшихся в клуб голоштанных ребятишек добродетельно и упрямо угощают касторкой. Приглашенный рассказчик — нашли кого пригласить! — нудно бубнил о «фараонах». Он бы еще о египетских рассказал!

Желая добросовестно растолковать Гараське непонятное воспоминание, я внимательно слушал доклад. Но, хотя докладчик говорил долго, все сказанное было коротко и до смешного просто.

— Царское время — проклятое время. Революционеры гнили по тюрьмам. Городовые и жандармы… Молодежь изнывала в непосильном труде… Проклятое время — царское время.

Рассказ был утомительно скучен, и, однако, ребятежь походила на насторожившихся воробьев.

«Эге! — подумал я. — Если вы послушно вылизываете с ложки касторку, то с каким же удовольствием будете лопать сливочное масло! А раз так, я вас угощу, оно у меня в запасе».

Обычно у нас в клубе желающих выступать немного: со сцены долго взывают в публику, после тщетных окриков закрывают собрание и переходят к художественной части.

На этот раз охотник говорить нашелся.

— Ребята, смотри: Морозов хочет выступать! — приветствовали меня разрозненными восклицаниями.

— Итак, — начал я, — вам рассказали о последних днях царской власти. Что ж, об этом знать не мешает. Я же расскажу вам, каково было рабочим, когда хозяева были безнаказанны и когда мы существовали все порознь, — я расскажу вам о своем детстве.

Спокойно текла быстрая Клязьма. Ребенком я любил ее. Серьезные ребяческие забавы, изредка попадавшаяся рыбешка, сачки из грязных и порванных штанов, упрямые, царапающиеся раки, застрявшие в прибрежных норах, — все это было умилительно, и мы не жалели своих приятелей, попадавших в водовороты, нас не трогали причитанья серых наших матерей, лупивших живых детей смертным боем и плакавших над дощатыми, наскоро сколоченными гробами.