Рот, словно разрезанный, распахнутый так сильно, что голова потеряла всякое подобие человеческой формы, не скривился в оскале. У этого не было звериных или человеческих повадок. Я подумал, а вообще-то реально, чтобы такая пасть меня не достала?
Но вне зависимости от ответа, я кинулся на то, что осталось от Райнера. На то, что стало им.
Я подумал, в конце концов, наш с Октавией план состоял в том, чтобы убить это любой ценой. Других-то способов как-нибудь выбраться из этой ситуации у нас не было. Не было их и у Райнера. Так что я делал то, что признавал лучшим для всех.
Это всегда меня успокаивало.
Мы с тварью полетели вниз, я обнаружил, что телом своим оно управляет действительно плохо. Я подумал, надо же, как легко оказалось с этим справиться. Оно едва ворочало руками, а слабая шея не удерживала деформированную голову.
Потом я увидел, как пульсируют в открытой пасти вихри пустоты, крохотные, серо-черные водовороты. Оно извивалось всем телом, а водовороты наоборот были до странности медлительны. Дети кричали:
— Он кровит!
И я почувствовал, да, я кровлю. И хотя формально меня ни покинула ни капля крови, я чувствовал, как из меня нечто уходит. Водовороты втягивали в себя то, что однажды дало мне жизнь. Нечто, что вытащило каждого из нас из небытия, в котором мы все пребываем, что заставило делиться клетки, слившиеся друг с другом. Тогда я понял: чтобы убить меня, этим зубам вовсе не обязательно на мне смыкаться. В окружении детишек из воспоминаний, полупрозрачных и счастливых, я пытался вонзить тесак в чудовище, и с каждой секундой руки мои слабели. Я хотел позвать Октавию, но язык словно отнялся.
Однако для этого мне вовсе не нужен был голос. Октавия столкнула существо с меня, вонзила нож ему в руку, она не могла нанести смертельный удар даже в ситуации, от исхода которой зависела ее жизнь. Это было потрясающее искажение инстинкта самосохранения, я им почти восхищался.
Только вот существо не чувствовало боли, потому как боль присуща живому, а пространственные флуктуации удивительным образом обходятся в своем функционировании без нее. Мир у меня в глазах задрожал, но, по крайней мере, в них перестало темнеть.
Я чувствовал саднящую боль в груди, руки казались мне чудовищно холодными. Но в то же время я понимал, оно вытягивало из меня жизнь и питалось этим, однако внутрь воронок затягивало и мой страх, мерзость от слабости, пылкое желание уничтожить это. Вот что было истинным сокровищем. Жизнь моя лишь поддерживала дыру в мироздании в ее текущем состоянии, однако то, ради чего все затевалось, потреблялось другими существами.
Я чувствовал себя опустошенным, а вокруг меня веселились дети. Я видел туфли с пряжками и ботинки, белые носки, брюки со стрелками. Слышал смех, кто-то хлопал в ладоши.
Ироничнейшим образом можно умереть под этот аккомпанемент. Я увидел Октавию. Она уворачивалась от того, что осталось от Райнера. И я смотрел на это с пару секунд, будто передо мной проигрывали кино, которое мне совсем не нравится. Затем я осознал, что все взаправду. Шумящие дети надо мной были как волны дикого моря, а моя Октавия покачивалась от слабости, и зубами рядом с ней клацала невыразимая тварь. Силы у меня откуда-то взялись, хотя мне казалось, что я полностью истощен и даже рукой пошевелить никак невозможно. Гудрун рассказывала о таких состояниях, когда утром она могла заставить себя делать только одно — дышать.
Она так и называла это: недостаток жизни. Того чувства, которое заставляет нас существовать в мире, где мы созданы.
Я мужественно (хотя на самом деле довольно вяло) снова навалился на то, что было Райнером. Человек этот был комплекции не самой крепкой и прежде, а теперь оно едва могло управлять его телом. Надо же, с ним теоретически было очень легко справиться. Если бы только не свинцовая слабость, навалившаяся на меня, если бы только не боль в груди, сжимавшая сердце. У этого даже было название — витальный синдром. Я увидел, что как только я оттолкнул чудовище от Октавии, она повалилась на пол, хватая ртом воздух.
Я подумал, как странно, столь слабое существо, даже руками не способное управлять как следует, могло выдрать из меня саму жизнь, сколь бы силен я ни был. И перед этим убожеством, больным созданием был слаб любой. Вот в чем оказалось наше единственное преимущество: мы с Октавией были вдвоем. Будь я здесь один, оно уже сожрало бы меня, а затем отправилось бы снова пытаться утолить свой вечный голод.