— Мы отправим это Грациниану и Санктине. По-моему, довольно ценный образец. То, что им было нужно, так? Они смогут это изучать. И помочь Нисе. Возможно, мы сделали нечто хорошее.
А и если нет, мы выжили. Это было потрясающе. Октавия крепко зажмурилась.
— Что это было? — спросила она, слезы покинули уголки ее глаз и быстро спустились вниз, я стер их свободной рукой.
— То, чего я и хотел, — сказал я мрачно. — Думаю, оно здесь с первого Дня Избавления, а то и раньше. Такая божественная шутка-самосмейка, от которой погибают люди.
Я никогда не думал, что наш бог добр. Он любит нас, но он не милосерден и не мягок, потому что еще сильнее наш бог любит веселье. Люди для него совсем крохотные части его самого, никто ведь не жалеет сломанные ногти и выпавшие волосы.
— Что мы будем делать теперь? — спросила Октавия, всхлипнув.
— Мы пойдем домой, то есть к Гудрун, помоемся, переоденемся, а затем скажем моей подруге, что мы были правы, а она нет. Возможно, будем немного насмехаться. А вечером пойдем гулять. Завтра Гудрун повезет нас смотреть достопримечательности в Бедлам, потому что она должна нам за успешное раскрытие этого дела.
— Она вряд ли поверит, — сказала Октавия, а затем начала смеяться. Она села, принялась тереть глаза, словно солнце оказалось для нее невероятно ярким. Октавия сказала сквозь смех:
— Так все дело в том, что ты пожелал, Аэций? Я думала, это просто какая-то дурацкая поговорка про дыру в мироздании! Или про яму. Или что там ты сказал на водонапорной башне?
— Нет, — сказал я. — На самом деле все дело в том, что я посмотрел на пачку с молоком и увидел там Манфреда. Мне захотелось помочь.
Она поцеловала меня со страстью и усталостью, как давным-давно, больше двадцати лет назад, когда Октавия носила моего первенца, и когда я пришел за ней в ее дом у моря. Мы целовались долго, пока воздуха хватало.
— Все закончилось, — сказал я, а она поймала меня за воротник.
— Пожалуй, что нет. Я не знаю, что могу сделать с тобой, если ты не расскажешь мне конец истории.
— Я расскажу тебе, но это не конец истории. Ее предпоследняя часть, композиционно не слишком важная, но милая моему сердцу.
А потом я спросил ее:
— У тебя не в чем хранить глаза?
Октавия снова засмеялась, а затем прошептала:
— У тебя просто дивно наивный вид, Аэций.
Мы попытались встать, но нас обоих шатало. В голове взрывались фейерверки всякий раз, когда я пытался прийти в вертикальное положение.
— Видимо, нужно отдохнуть.
— Только недолго.
— Недолго. Глаза высыхают примерно через двенадцать часов.
— Как только я смогу встать, мы пойдем искать ручей, где можно смыть кровь. Я так устала, что меня даже не тошнит.
Мы помолчали, рассматривая солнце. Оно было похоже на крохотный мячик, замерший в середине полета.
Я сказал:
— Тогда давай проведем время с пользой. То есть, с пользой для узнавания меня, разумеется. Погрузимся в науку Бертхольдологию и изучим Аэциецизм. Или наоборот. Наоборот, наверное, звучит лучше.
— У тебя шизофазия.
— Это лучший способ рассказывать истории, поверь мне.
Мы засмеялись, и я вдохнул сладкий весенний воздух. В жизни было множество радостей, однако дыхание показалось мне в тот момент самой прекрасной из всех.
Глава 24
Война была в самом разгаре. Я уже знал, что такое бой, и что такое боль. Самая реальная из всех — боль от осознания, что нечто необратимо. Я не мог вернуть ни друзей, ни соратников. Иногда я проклинал себя за все, что затеял. Человеческие жизни утекали сквозь мои пальцы, превращались в песок.
Ты не знаешь, что это значит, моя Октавия. Ты сталкивалась со смертью, как с трагедией, как с опустошающей раной в груди, которую не закрыть.
Для меня смерть стала частью быта. Каждый день мне приносили известия о потерях, о ценах победы, даже самой блестящей. Еще утром были люди, а вечером больше не было. Мне хотелось биться головой об стол от осознания того, что погибшие думали, чувствовали, дышали, так же как я. Безусловно, они считали себя бессмертными и полагали, что этого с ними не случится. Безусловно, у каждого из них был целый мир внутри — в груди, в голове. Они боялись, они страдали, они надеялись. У них были таланты, было нечто, что они могли оставить миру, но не успели.
Смерть слизывала языком все. Был человек, моя Октавия, а затем его не стало — не осталось мыслей, голоса, дел. Все пропадало, и мне казалось, что пустота должна разверзаться всякий раз, когда кто-то умирает.