Выбрать главу

Возможно, в этом и состояла их идеология, но мы никогда не спрашивали. С присущей детям тщательностью мы взялись за вражду, которая длилась не короче, чем многие войны — приблизительно пять лет. Хотя интенсивность и значимость той войны спала примерно через год после описываемых событий.

О моих соратниках в первой войне, которую я вел, будет следующая история, поэтому оставим этих ребят вести их благородный бой, и я расскажу тебе, как я шел домой.

Из леса мы, собственно говоря, не выходили, просто он становился реже. Тропинка перед нами была наша собственная, вытоптанная в трудах и радостях детства. Сверху, как пролитый апельсиновый сок, сочилось сквозь кроны солнце. Был тоже май, чудный и чудной месяц, когда мир идеально приспособлен к людям, когда жара еще не становится душной, а холод уже отступает, и у всякого человека (а может и не всякого, я ведь не спрашивал каждого) появляется ощущение, что все к месту, правильно и идеально ему подходит.

Мне казалось, что каждая веточка у меня под ногами лежит самым потрясающим образом, мне не было ни жарко, ни холодно, и воздух проходил в грудь свободным и чистым потоком, словно я пил его. Хильде устала, и я взял ее на руки. Она была совсем легкой и очень цепкой, как зверек. Я устал, мы долгое время сражались, в основном на палках, но в конце, когда все палки в зоне досягаемости сломались, пришлось перейти более контактному взаимодействию.

Щеки у меня горели, но жар постепенно уходил. Май остужал меня с присущей этому месяцу услужливостью, он предлагал мне прохладу в тот момент, когда она была нужна.

И я и Хильде знали, сегодня был особенный день. Папа возвращался из дальнего уголка нашего края, казавшегося мне тогда необъятным. Должно быть, я очень удивился, когда на следующий год заглянул в учебник по географии и понял, как незначительны мы, частное, по сравнению с вами, целым.

Мне казалось тогда, что папа возвращается издалека. Он часто привозил нам подарки, и сегодня мы с Хильде тоже кое-чего ожидали. Я говорил ей:

— Папа даст тебе подарок, если ты скажешь ему, как тебя зовут.

А она отвечала:

— Не помню, — и смеялась. Звук этот взлетал вместе с птицами, испуганными им, вверх, минуя мозаику из листьев, ударялся о чистое небо. Уже тогда я хорошо знал, как изменчив мир, но в тот час я чувствовал, что он замер, остановился, и я любовался им, как будто мой калейдоскоп, в который я смотрел всю жизнь, наконец, перестал вращаться.

— Помнишь, — ответил я. — Давай вместе подумаем. Может, ты Хельга?

Она покачала головой, посмотрела на меня, как будто я сказал совершенную глупость. У нее в тот момент был очень недетский взгляд, во всяком случае нечто такое приходит мне в голову, когда я думаю о Хильде тогда.

— А если ты Хенрика? — спросил я. И тогда Хильде укусила меня за нос. В тот момент мы оба были счастливы, детская радость, искрящееся ожидание, казалось, отражались в игре солнца в листьях, и оттого мне думалось, что мир отражает то, что и так есть внутри меня. Хильде потянула руку куда-то в сторону.

— Там — белка. Я — белка!

— Ты не белка, милая, белка на дереве, — сказал я, а когда посмотрел, то не увидел никакой белки там, куда показывал палец Хильде с аккуратно остриженным ноготком. Потому что белка скакала по этому дереву вчера. Для меня она исчезла, растворилась в прошедшем, для Хильде она существовала и сейчас. Я подумал, что даже чуточку ей завидую. Я тоже был непрочь увидеть белку.

— Но ты все-таки не белка, — повторил я. А Хильде попросила меня спеть.

Я всегда любил песни, они раскачивали мир. Когда я пел о грустном, все становилось словно бы тусклым, не имеющим никакой ценности, увядающим, когда же мелодия была веселой, мир отзывался мне, и я ощущал, какой он огромный, какой, в сущности, забавный и как хорош в эту минуту.

Мир нестабилен, поэтому любая степень пессимизма или оптимизма при взгляде на него не имеет смысла. Мы просто крохотные частицы, занимающие в мире непостоянное и неопределимое положение. Так что у меня долгое время не складывалось никаких воззрений насчет того хорошо жить на свете или все-таки нет. Однако мне нравилось, каким ярким все становится, когда я пою. Мир — это мюзикл, я был убежден в этом с самого начала. И если напевать что-нибудь симпатичное, вращая его, становится гораздо веселее.

Я пел Хильде песенку собственного сочинения о том, как мы разобьем врагов, сделаем из их костей плафоны для торшера в гостиной, и за сим акты вредительства нашей природе прекратятся.