Выбрать главу

Эта каламбурная манипуляция не имела бы большого смысла, не будь Дарья Шмабель феноменально уродлива. Так, во всяком случае, казалось Птицыну. А он считал себя ценителем и знатоком женской красоты! Миша Лунин разделял его мнение и временами, с театральным возмущением воздевая руки к небу, восклицал: "Она же толста, как секвойя! Ты понимаешь, как секвойя!"

Дарья Шмабель имела ярко выраженную еврейскую внешность: карие глаза навыкате с традиционно-национальным выражением вселенской тоски и вековой печали; мясистый нос, настоящий шнобель, с хищными, крупными, сладострастно трепещущими ноздрями. (Птицын частенько не без злорадства преувеличивал и окарикатуривал действительность; он и сам знал за собой этот грех, но так легче перенести жизненные глупости.) Красноватый конец носа Дарьи касался верхней губы, тоже мясистой и пунцовой. На фоне губ лицо казалось особенно бледным. В Дарье было что-то от снежной бабы: Птицын, присматриваясь к ее лицу, иногда думал, что его выплеснули из ведра и оно застыло на лютом морозе, так и не долетев до земли. Только лоб, щеки, виски и подбородок навсегда сохранили инерцию скатывающейся воды.

Вообще все ее пышные формы - от щек до ягодиц - будто бы стремились соскользнуть с тела вниз, безоговорочно подчиняясь беспощадному закону гравитации. Впрочем, чтобы этого действительно не произошло, воля к жизни распределила отдельные аморфные куски, из которых состояла Дарья, вширь. Они растеклись, приняв форму греческих амфор разных размеров. Вот почему, несмотря ни на что, фигура Дарьи была не лишена известной женской привлекательности, особенно для людей со смелым вкусом.

Дарья явно гордилась своим колоссальным бюстом, который больше смахивал на танковую башню, хоть и помещённую в бюстгальтер. Правда, броня не скрывала, а только сдерживала в удобопонятных границах взрывоопасную начинку. Той же цели служил широкий пояс, стягивающий талию, и модная дорогая юбка, плотно прилегающая к богатырским бедрам, так что с каждым величавым шагом Дарьи сквозь ткань рельефно отпечатывались шарообразные ягодицы, перекатывающиеся при ходьбе.

Правда, сейчас могучее тело Дарьи спряталось под широкой песцовой шубой, в то время как её маленькая голова утонула в пушистой лисьей шапке.

Арсений вспомнил, как Носков судачил о Дарье, смакуя пикантные скабрезности:

- Даша на одной вечеринке, когда все перепились, побежала открывать форточку... Дым, духота... Бежит эдакий слон... Перед ней все это дело трясется... А у окна мальчик торчит... пьяный "в жопу"... Поблёвывает в уголок. Дарья забирается на стул, открывает форточку, а он смотрит на нее снизу вверх, сквозь очки, тихо, со счастливой улыбкой смеется... Протягивает руки вот так... кладет ее бюст на ладони и начинает легонечко подбрасывать... то левую грудь, то правую... проверяет, которая тяжелей. И в таком телячьем восторге бормочет: "Как арбузы! Ну надо же... как арбузы!" Я как увидел, чуть не описался...

- А Дарья? - поинтересовался Птицын.

- Заливается... Хи-хи... Кстати, знаешь, какое у нее достоинство?..

- Какое?

- Она ни разу аборта не делала! Люся Паншева сделала их аж пять, причем три последних неизвестно от кого! Вообрази, не знать, от кого забеременела! Это надо уметь! А Дарья - молодец!.. Сядет в кипяток, такая туша, попарится как следует... И аборт не нужен. Выкидыш! Как из пушки, в ванную выстреливает!..

- А что с ним потом делают?

- С выкидышем? В сортир спускают.

- Если не секрет, откуда у тебя такие сведения? - Арсений сильно засомневался в их достоверности.

- От Люси Паншевой, конечно! От кого же еще! Они ведь - подруги.

Люся Паншева курила рядом с Дашей и Носковым. Птицын скосил глаза на Люсю: "Неужели о таких вещах можно запросто рассказывать? Ведь это противоестественно!" Хотя... даже на своем опыте он знал, что временами им тоже овладевала несусветная болтливость именно по поводу тех самых компрометирующих ситуаций, о которых следовало молчать и хоронить их в глубине души, как в могиле. Между тем он выбалтывал их друзьям, разумеется надеясь на их скромность, но оставались ли они в самом деле скромными? Обсудить с посторонним чужой секрет - это наиприятнейшее удовольствие, едва ли не самое назидательное и поучительное дело в жизни. Что если эти девицы знают о нем столько же, сколько он о них? О таком кошмаре лучше даже не думать!

Яркие губы Люси Паншевой были вывернуты наружу. Сколько пылких поцелуев на их счету? Не счесть! Тщательно выкрашенные и расчесанные веером ресницы выражали грациозную наивность и почти девическое удивление, на что так падки мужчины. В уголках губ, впрочем, пробивались черные усики, нередкие у ярких брюнеток, хотя те и обесцвечивают их, как слышал Птицын от Верстовской, перекисью водорода. Усики у женщин, что ни говори, помимо показателя практичности, признак недюжинной сексуальности. Но, конечно же, главное - ноги. Люсе Паншевой, в прошлом мастеру спорта по фигурному катанию, было чем гордиться! Нельзя сказать, что бы ее ноги не имели недостатков, только кто в институте попробовал бы с ней соперничать? Птицыну они напоминали ноги газели из "В мире животных": стройные, суживающиеся от бедра к лодыжке; того и гляди, стукнут копытцем по земле и умчатся по скалам на вершину снежного хребта.

Кто там еще курил? Ах, да! Кузина. О ней мало что известно. С первого курса она жила с Пашей Котликовым. Как-то Носков на картошке зашел за куст сирени пописать, а неподалеку грелись на солнышке Даша Шмабель, Люся Паншева и Кузина. Между ними шел такой занимательный разговор, что Носков затаился, присел под куст и даже позабыл, зачем пришел.

- Ты какие любишь? - сбрасывая пепел, поинтересовалась Люся Паншева.

- Короткие и толстые! - ответила Даша.

- А я - длинные и тонкие! - раздумчиво сообщила Люся.

- А я - как у Паши Котликова, - встряла в разговор Кузина.

Носков заржал, вылез из-под куста и под возмущенные взгляды девиц пошел прочь.

Справедливости ради, Птицын отметил, что в эту толпу, которую составляли бабцы-оторвы (вообще Птицыну это слово "бабец" резало слух, но он отчасти свыкся с институтским жаргоном, где в привычку вошли фразеологизмы вроде "знатный бабец" или "шлюховатый бабец"), неизвестно как и зачем затесалась Лутошкина, считавшая себя подругой Верстовской. Это пай-девочка, маменькина дочка, пухленькая и чистенькая, без Верстовской, разумеется, и на пушечный выстрел не приблизилась бы к этим тигрицам: те бы ее с потрохами съели.

Верстовская отзывалась о Лутошкиной с флегматичной иронией: Лутошкина скрупулезно собирала к собственной свадьбе приданое. Двадцать четыре комплекта постельного белья ждали своего часа в шифоньере. Нужно было докупить еще семь: на каждый день месяца - по комплекту.

На роль жениха Лутошкиной претендовал ее бывший одноклассник, все десять лет сидевший с ней за одной партой, такой же тихонький, скромненький, как она, и в прыщах. (Верстовская однажды его видала.) "Неужели, - думал Птицын, - этому жениху-бедолаге за десять лет не надоела Лутошкина?! Или он женится от отчаяния?"

Верстовская рассказывала, с каким замиранием сердца ждала Лутошкина того торжественного мгновения, когда прыщавый одноклассник наконец отважится ее поцеловать. Этот момент все не приходил, и Лутошкина справедливо досадовала на излишнюю робость жениха. А может, он просто не мог преодолеть отвращения?

Птицын поймал себя на мысли, что поднял со дна всю эту порнографическую галиматью только за тем, чтобы не думать о Верстовской. Ненависть сильнее любви. Она подобна каленому железу: как кровоточащую, рваную рану прижигают каленым железом, чтобы избежать гангрены, так и любовь надо выжигать из души ненавистью - душа освобождается от бремени и пустеет.

Птицын решительно двинулся к институту. Где же Кукес? Опять где-то застрял!