Она, вся застывшая в полуобороте, с перекошенной шеей и злобными заплывшими свиными глазками, теряющимися в подушках пунцовых щек. Он, наоборот, весь искрящийся весельем, мертвенно бледный, дерганый, с кривым улыбающимся ртом. Судя по множеству морщин, ему было далеко за сорок, но на подбородке у него не было ни малейшей растительности, точно у младенца. Лунин запомнил его еще и потому, что тот всякий раз подбегал к нему, чтобы впериться изумленными смеющимися глазами в его бороду. Завидя Лунина, псих заранее начинал хохотать, хлопал в ладоши, пританцовывал и тянулся ручонкой к лунинской бороде, чтобы ненароком за нее дернуть. Лунин брезгливо отстранялся и уходил прочь от греха.
Лунин только по наитию догадался, что перед ним эти два психа, потому что он видел перед собой вовсе не живых людей, а тусклые светящиеся шары, сплющенные сверху и снизу и вытянутые в стороны. По форме они скорее напоминали юлу. Сходство усиливалось еще и оттого, что две юлы крутились волчком в разные стороны.
Причем нижняя юла, слабо мерцая, точно тусклая, готовая вот-вот погаснуть синяя лампочка, вращалась в границах спинки кресла-каталки. Кресло-каталку Лунин видел плоской, лишенной какого бы то ни было объёма - как бы угольный контур на цветной бумаге. Верхняя юла, то есть худой дерганый псих, больше напоминала вертящуюся кеглю или прялку. Она светилась желтым и казалась немного ярче. Почему-то Лунин вспомнил сказку о спящей красавице, которая, исполняя пророчества, уколола палец о прялку и навеки заснула
Две юлы - сплющенная и вытянутая - вращались в противоположные стороны в меланхолическом ритме танго. А вокруг них бушевала жизнь: фиолетовые и лазурные сполохи света волнами ходили по коридору, ударялись об стенку, смешивались с желтыми и красными волнами, взвихрялись, прыгали под потолок, а разбившись на тысячи серебряных и перламутровых блесток, сливались в один мощный поток и устремлялись направо к холлу; там они постепенно угасали, вливаясь в черный экран телевизора, служивший этакой ловушкой, алчной "черной дырой", где исчезали всякие признаки жизни.
Сам телевизор, как и кресло-каталка, как стулья вокруг телевизора, очерчивались в пространстве слабым пунктиром, как бы мелком, между тем как психи, сгрудившиеся вокруг него, виделись Лунину язычками затухающего пламени, отцветшими лепестками ромашки, уже наполовину оборванными каким-то нетерпеливым влюбленным.
Лунин, изумленный пригрезившейся ему картиной мира, застыл на месте и оцепенел. Присмотревшись к людям-шарам и людям-эллипсам, он обнаружил внутри шаров темно-серые очертания рук, ног и голов, а также красные, оранжевые и желтые вращающиеся шарики, чуть-чуть взметнувшиеся над сиденьями стульев. С трудом Лунин отождествил их с чакрами, описанными в книжке йога Рамачараки; эти шарики производили неприятное впечатление, потому что они разбрасывали повсюду вокруг себя грязно-яркие пятна, по преимуществу оранжевые и желтые. Лунин вспомнил, что Рамачарака оценивал эти чакры негативно - как сексуальную и чакру грубого самообмана - словом, вовлекающие их обладателей в пучину страсти и заблуждения.
Любопытно, что Лунин совершенно не видел себя: как будто он выпал из мира, исчез оттуда на время этого загадочного явления, прервавшего его и без того некрепкие связи с реальностью.
В другой раз, разговаривая с психиатром, снова решившим позаниматься с Луниным тестами, теперь уже в виде рисунков, графиков и диаграмм (он наконец признался Лунину, что делает кандидатскую диссертацию об оригиналах, посчитав одним из них Лунина), он вдруг почувствовал, что тот мучается газами, оттого что с утра ел солянку с сардельками. Психиатр изо всех сил напрягает мышцы брюшного пресса, чтобы сдержать рвущиеся наружу газы. Вот почему он энергично вскакивал, пробегался по ординаторской, неожиданно похохатывал и хлопал Лунина по плечу.
Лунин мучительно стал угадывать задние мысли людей, находившихся рядом, а иногда даже и на значительных расстояниях. Например, ему представился Птицын на больничной койке с поднятым пенисом и беспомощным взглядом, в черном коконе вокруг тела, похожем на пыльный вихрь, и этот вихрь Лунин в полной уверенности обозначил как неимоверное эгоистическое тщеславие Птицына.
Однажды ночью, внезапно проснувшись от матерного бормотания соседа-алкоголика, он несколько минут подряд пристально созерцал голое мускулистое тело Голицына без головы, сидевшее нога на ногу поверх коньевого одеяла алкоголика, который под этим одеялом тревожно ворочался. Открученная голова висела в воздухе на расстоянии вытянутой руки справа от Голицына, прямо над спинкой кровати. Она лежала на щеке, задумчиво шевелила усом и грустно моргала глазами. Шея была скручена в тоненькую трубочку, на конце которой запеклось большое пятно крови. Лунин вдруг понял, что очень скоро Голицына ждет смерть в автомобильной катастрофе. Впервые ему стало жаль Голицына. Чувство зависти к нему, которое постоянно мучило Лунина, совершенно ушло. Он вдруг вгляделся в его бессмертную душу помимо и сквозь телесные оболочки, отслоив их, словно луковую шелуху. Эта душа была жалкой, несчастной, неуверенной в себе - она была душой неудачника. Лунин сравнил бы ее с четырехлетней обиженной девочкой, сосущей палец.
Эта игра страшно понравилась Лунину. Он коротал унылые часы в психушке, развлекаясь этой игрой, воскрешая в памяти вереницы знакомых, с тем чтобы, заглянув за изнанку их внешней телесности, угадать их истинную духовную природу.
Такому же анализу он подверг Лизу Чайкину, Лянечку и даже Верстовскую. Образ Лизы Чайкиной его обескуражил. Три года в институте он с благоговением привык созерцать ее тонкий, изящный профиль с кудрявым локоном на щеке. Сейчас он увидел ее анфас: она с растрепанными волосами, растолстевшая, как подушка, с жестким, непримиримым взглядом командира, с выдвинутым вперед тяжелым двойным подбородком и шеей, обезображенной базедовой болезнью, как у Крупской. Лянечка, напротив, смягчилась в его воображении, нацепила на себя кокетливую розовую шляпку с белым пером и, по обыкновению кося левым глазом, загадочно улыбалась, при этом не переставая гладила белую кошку, свернувшуюся в клубок у нее на коленях. Обе они урчали от удовольствия. Вместо Верстовской Лунину привиделась виолончель цвета спелого апельсина. Лысый виолончелист с каким-то озверением хлестал виолончель смычком по бедрам (виолончель и женщина в голове Лунина как-то непротиворечиво отождествились), так что пух на затылке виолончелиста подскакивал вверх синхронно ударам смычка.
Насколько эти его откровения были достоверными, Лунин не знал, но это ничего не меняло: для него они не переставали быть истиной - истиной горькой, часто грубой, а порой и жалкой.
2.
Сегодня весь день шел снег с дождем. Капли однообразно барабанили по крыше и стеклам палаты. Миша Лунин с тоской смотрел в окно на мокрые голые ветки, на турник и скамейку, по спинке которой вода стекала в большую лужу, по форме похожую на материк Южную Америку. Психи вокруг него все, как один, спали.
Два дня назад выписали Валентину. Она каждое утро в спортивном костюме и вязаной шапочке занималась на этом турнике до обхода врачей. Миша до завтрака спешил к окну и глядел, как Валентина крутит "солнышко" на турнике, делает растяжки у лестницы, продольный шпагат. Иногда он сбегал во двор поздороваться с нею.
Изящная, гибкая, юная, с большими карими грустными глазами, как она-то попала в клинику неврозов? Она всерьез уверяла Мишу, будто у нее шизофрения. Он спорил, злился, настаивал на том, что она все выдумала, нафантазировала. Просто у нее самая заурядная депрессия. А у кого ее не бывает? Валентина энергично крутила головой.
Вот странность: в психушке Миша почти сразу же обрел то, из-за чего в нее попал, - любовь. Оказывается, его сердце оставалось пустым не больше месяца. "Свято место пусто не бывает!" Он влюбился в Валентину не раздумывая, тут же, чуть только Пекарь привел его к ней и познакомил. Пекарь блистал остроумием, а Миша молчал как дурак и умиленно ласкал глазами Валентину, радуясь, что ему не надо говорить: Пекарь болтает за двоих.
Она была в розовом халатике, с короткой, "под мальчишку" стрижкой. В ней вообще было много мальчишеского. Ее непокорная челка то и дело сбивалась на глаза, и она быстрым движением руки ее отбрасывала; у правого виска острая и прямая прядь тоже не желала быть послушной, падая поперек уха. Эта прядь была совсем не похожа на спокойную прядь Лизы Чайкиной. В ней чувствовалась сила и упрямство, даже бунт. Между тем держалась Валентина так, будто ее навсегда покинула жизнь, попросту вытекла и ушла в песок.