«Что, собственно, случится, если я пойду звонить не в срок, а раньше?» — задумался Андрей. И тут же сам решил: да ничего. Просто быстрее воплотится разлитое по миру предчувствие нового большого стиля, просто скорее произойдёт замена декораций на той сцене, где бросает огненные реплики судьба, просто новая парадигма ловчее даст под зад пинка старой. Так романтизм когда-то наступал на горло классицизму… Думая об этом, Андрей имел в виду не историческую аналогию и даже не новое мировоззрение, он имел в виду состояние души, ощутившей, что всё, край — пришёл конец огромному пласту прошлого. Лет этак в сто. А может, больше. Только этого (самого что ни на есть конца), спустившись в башню, он не увидит.
«А что случится, если я вообще звонить не стану?» Андрей решил, что тоже, в общем, ничего. Все перемены будут те же, только растянутся на несравнимо больший срок, ввиду чего никто и не заметит, будто что-то где-то изменилось — так неуловимо меняют очертания материки. Выходит, он и тут ничего не увидит.
«Боже, Боже, как богато
Жили нищие когда-то»,—
памятуя историю предков, близко к тексту в мыслях процитировал Андрей хорошего поэта. А что предъявит он на том высоком и, безусловно, чтущем не только этику жизни, но и её эстетику Суде? Пожалуй, с ним может случиться та же история, что и с Васко да Гамой, который явился к изумрудному радже княжества Кожикоде с жалкими дарами — полдюжиной шляп и полдюжиной фаянсовых тазиков для омовения пальцев, — он был осмеян придворными и не допущен дальше передней. Не зря же, в самом деле, фараоны, их визири и номархи, брали на суд Осириса весь свой алебастр, золото, всех своих каменных скарабеев и даже мумию любимой кошки.
Фома тяжело сдвинул плиту, открывая ход в лаз. Он ничего не спрашивал, но, кажется, постиг важность минуты. Впрочем, в конце концов не выдержал, спросил:
— Черёд настал? Неужто же пора?
— А вот сейчас узнаем, — показал Андрей монету. — Орёл — пора, будем двигать столпы земли, решка — ну их к бесу. У меня, Фома, принципов немного, но два есть точно: если хочешь быть первым, не становись ни в какую очередь, и другой — то, что не можешь довести до ума, доводи до абсурда.
— Весёлый барин. Этак у нас не бывало.
— Так давай, Фома, попробуем.
Удивительно, Норушкин совсем не боялся. Ничуть. Он испытывал какое-то отстранённое созерцательное равнодушие, как будто был не внутри, а снаружи клетки — этакий пресыщенный зритель, который уже не гадает даже, что там ещё затеют на арене львы и гладиаторы, чтобы его, такого изысканного, такого рафинированного и зажравшегося, позабавить. При этом он, однако, старался в мыслях ни секунды не молчать, всё время требуя самоотчёта, чтобы самому, в своих руках держать столь нужную ему инициативу и, чего доброго, её не проморгать — чтобы его поступок в самый последний миг не оказался думой матки.
Андрей положил монету на ноготь большого пальца и щелчком выстрелил её вверх, в косой луч солнца, где клубилась золотая пыль.
Выпала решка.
Помимо воли Андрей вздохнул со странным облегчением, как будто до того он долго корпел на уже давно осточертевшей службе, а тут ему вдруг объявили выходной. Бессрочный. С сохранением оклада.
— Давай-ка вот что сделаем, Фома. — Норушкин взялся за покатое плечо поверенного/стряпчего и объяснил, что нужно сделать.
— Воля ваша. — Впервые в голосе Фомы Андрей услышал угрюмую покорность — ту, которой предаются без удовольствия и упоения, которая гнетёт.
Но Андрею уже не было до этого дела.
При помощи увалистой одноколёсной тачки (самодельной, с колесом от детского велосипеда) мужики довольно быстро загрузили провал под мраморной плитой крупными камнями и битым кирпичом, набранными у осыпающихся стен конюшни, где некогда стояли рысаки в белых бинтах, свободные от гремучих наборных уздечек, после чего принялись возить на той же тачке к склепу замешанный в бетономешалке раствор.
Пока артельщики работали, Андрей стоял на краю пустой могилы, курил и всё старался прислушаться к себе, но абсолютно ничего не слышал. И в то же время внутренняя немота, столь не ко случаю его настигшая и как-то больно уж по-воровски лишающая этот случай пафоса, имела всё же некоторые свойства: Норушкин чувствовал себя каким-то одиноким и неумело перенесенным слогом, бессмысленно и странно повисшим в конце абзаца на новой строке. Такие слоги не цветут, им не покорствует и не потворствует природа, над ними ветры не играют написанную Богом бурю.