– Люблю тебя!.. Постой, я повернусь. Нет-нет, не выходи...
– Бог мой, петля Нестерова, фигура высшего пилотажа... Как ты легка в словах... Но послушай, если ты любишь меня, то что тебе во мне дороже: тело или душа? Ты не можешь сказать «тело», так как ты не любила бы меня, любя во мне худшую из частей человека. Но ты и не можешь сказать «душа», ибо душу мою ты ещё не узнала.
– Балбес мой! Я люблю тебя всего – вперёд, авансом, на вырост...
– Вот как... И я хотел сказать... Прямо в прихожей, в дверях... Хотел сказать, что люблю тебя. Вернее, не так: это не я тебя люблю, это кто-то мной тебя любит. А тобой – меня. Мы только инструменты чьей-то любви... В общем, я после объясню. Так вот, с давних пор в болотистых наших лесах жило странное племя мохоядь. Звали их так за то, что кормились лесом – ягодами, грибами, корешками, ну и репку, должно быть, какую-нибудь растили. Словом, типичные «овощи». Их и в болота-то загнали, потому что постоять за себя не могли – такие вот природные, экологически чистые создания. Жили они от остальных людей обособленно, и деревни их, говорят, были похожи на муравейники, как воинство небесное похоже на улей, – ведь ангелы, как и пчёлы, летучи, работящи, бесполы и добродетельны. Откуда эта мохоядь взялась, никто не знает. Может, пришлые, а может, исконные. Короче говоря, всегда тут были, пока не вымерли. А вымерли они во времена вполне исторические: будто бы последнего ещё в двадцать девятом видели. Но как бы там ни было, а в неизданных записях Якушкина есть один мохоядский сказ – всё, что от них осталось... С ума сойти!.. Умру сейчас...
– Нет-нет, рассказывай. Мы делаем это так необычно и странно... О-о-ох, мамочка-а!..
– Суть сказа в следующем. Один скверный великан, которому была ненавистна природная чистота людей, украл у богов огонь и, отдав его людям, облагодетельствовал их слепыми надеждами и ввёл в искус жарить мясо и коптить сало. Так люди извратились. Богам, тоже в общем-то скверным, затея великана понравилась, но вора они решили всё же покарать. А заодно, в развитие темы, переходя, так сказать, с «ля» на «до», отучить от чистой пищи зверей и птиц. Главный бог велел приковать великана к камню и наказал ворону каждый день, изменяя своей природе, клевать его, великана, поганую живую печень. Куда ворону деваться? Стал клевать... О-о-о, Катя, бог мой!.. Но нашёлся среди людей герой, взращённый на чудотворной овсянке, который освободил ворона, позволив ему, как положено от века, питаться желанной падалью. Тем самым вернул герой зверям порядок и счастье, а людей повёл за собой к овощам и злакам, и те, кто пошли за ним, спаслись, а те, кто продолжал есть мясо, навеки... сгубили... свою... овощную-ю... душу-у-у... Детка, мы что же, не предохраняемся?
Проснулся Андрей глубокой ночью и, оглядевшись, сразу сочинил стихи, чего с ним прежде никогда не случалось. Он вообще считал поэзию чем-то вроде болезни, как икоту или заикание. И в самом деле, что остаётся думать, когда нормальный с виду человек ни с того ни с сего начинает говорить каким-нибудь хореем да ещё, прости Господи, в рифму? Если этим он не вызвал самовозгорание близлежащего сарая, бурю или живого дракона, то такому человеку впору ставить уколы.
Стихи были следующие:
Подушка под затылком каменеет.
Вид ночи за окном темнеет.
А впрочем, не темнеет, нет –
Ночь испускает мглистый свет.
Подружка сбоку медленная спит.
Через неё проходит сон-транзит.
А я не сплю, и странный свет ночной
Заполнил переулок весь Свечной.
Свечного переулка за окном не было, он взялся с потолка для рифмы, а что касается света, то ночь во дворе определённо была светлее, чем ночь в комнате.
Андрей осторожно поднялся с постели и отправился в ванную, по дороге рассуждая, что-де в дядины лета он, пожалуй, тоже будет строчить что-нибудь про «здравомыслья полигон»...
В ванной, как правило, Норушкину в голову приходили внезапные мысли.
На этот раз, лёжа в тёплой воде, Андрей остро почувствовал, что что-то не так. Точнее, что всё, что произошло, произошло далеко не просто так. Ну да, она из Ораниенбаума. Ораниенбаум – Это Рамбов. Ей помогает рамбовское землячество. А что такое рамбовское землячество? Это Аттила. Об Аттиле в «Либерии» толковал Герасим, который на самом деле Иван Тургенев. Впрочем, классик тут, кажется, ни при чём... Кто был ещё в «Либерии», кроме иуды Тараканова? Левкин, Коровин, Секацкий, Григорьев. Ещё – Митя Шагин. Что он говорил? Ничего. Что мог бы сказать? «Казачок-то засланный...» Нет, это не из его цитатника. А попугай? Про попугая в тот день он сам рассказал Тараканову. Была ли уже в то время в «Либерии» Катя или нет? Герасим, отблеск души на лице которого был пустынен и страшен, вроде бы что-то ещё толковал о дяде Павле, за которым вчера приехала навороченная машина и куда-то его увезла. Кому он понадобился? О чёртовой башне в Побудкине знает дядя Павел и он, Андрей Норушкин... Что-то здесь не так. Но что? И где же ключ?..
Быть может, ключ в ночном стихотворении? Может, в нём скрыта какая-то провиденциальная подсказка? В конце концов, поэзия, возможно, вовсе не досадный недуг, а некое прозрение, происходящее в обход личной искушённости и личного опыта, о чём время от времени твердят сторонники положительного воззрения на природу стихотворства? «Подушка под затылком каменеет» – призыв не спать, быть бдительным? В широком, разумеется, смысле... «Вид ночи за окном темнеет» – это почти неладно что-то в Датском королевстве, силы зла идут в атаку, отечество в опасности... «А впрочем, не темнеет, нет – ночь испускает мглистый свет» – стало быть, всё-таки есть надежда, в недрах тьмы возгорается светоч чаемого обновления? Смущает, впрочем, «мглистый...» Ладно. «Подружка сбоку медленная спит» – натурализм или метафора, мол, во сне человек за себя не отвечает? «Через неё проходит сон-транзит» – мало того что за себя не отвечает, так ещё и управляется чуждой волей, что твой зомби... «А я не сплю» – ну, здесь понятно – с булыжником под головой не разоспишься. «И странный свет ночной заполнил переулок весь Свечной» – при чём здесь Свечной?