Выбрать главу

– И что? Угробили Николеньку эти... рогатые? – насладившись лёгкой истомой, полюбопытствовала Катя.

– Само собой. – Чтобы выровнять дыхание, Андрей сделал глубокий выдох. – А ты думаешь, почему весь этот кавардак случился?

– Какой кавардак?

– Ну, тот – война, революция...

– И почему?

– Потому что уложили его, голубчика, на алтарь в кумирне у сибирского чёрта и живое сердце из груди вырвали.

– Сказки дядюшки Римуса, – заключила Катя, – информационный потоп, – и, скинув одеяло, потянулась.

А после рассказала, как однажды невзначай завернула на Пушкинскую, 10, где в тот день художники-бодиартисты как раз публично разрисовывали голых барышень. Разумеется, Катя тут же радикально – до туфелек – разделась и была расписана, словно хохломская ложка. Даже лучше. Побродили по двору под этническую музыку. Такая, словом, акция. Потом, правда, не ясно было, как смыть с себя всю эту красотищу из смеси клея ПВА и гуаши, но барышень с готовностью расхватали местные художники, имеющие души в мастерских.

Мог ли Андрей удержаться и не приголубить эту ненаглядную раздолбайку?

2

Из четырёх версий, как лучше добраться до Кирочной, Андрей выбрал самую искромётную – трамваем. Вероятно, в условиях теперешней ускоренной реальности зоомагазин можно было отыскать и в ближайших окрестностях, однако Норушкин не испытывал доверия к заведениям, где вчера торговали мылом, сегодня наливают пиво, а завтра предложат second hand от производителя. Отсутствие такого доверия, а также осознанное предпочтение водки текиле, виски и прочему заморскому шнапсу, Андрей называл консерватизмом.

Город был завален арбузами, млеющими в огромных сетках на последнем сентябрьском припёке. Рядом, у столов с весами и гирьками, в жарком обмороке сидели на корточках чернявые круглоголовые торговцы.

Андрей решил, что на обратном пути купит Кате большой полосатый арбуз с сухим хвостиком.

«Жизнь длиннее любви, но короче смысла», – закралось в голову Норушкина из глубин безотчётного чужое прозрение – то, что наблюдение это покоится не на его личном опыте, Андрей вполне осознавал. Однако он не преминул тут же включить собственный механизм производства мыслей: «Допустим, это так, а что, если сцепить в ряд много жизней – десятки, сотни, может, десятки сотен? Вполне вероятно, тогда уравняется масштаб и под наложенной сеткой судеб, как тайный шифр, раскроется смысл».

Для качественной выделки умозаключений в трамвае было слишком много солнца. Андрей пересел на теневую сторону.

Здесь ему стало ясно, что, прежде чем приступить к вязанию сетки из судеб, дабы с её помощью изловить смысл, надо выяснить природу материала: что, собственно, судьба такое?

Смотреть на судьбу, как на проявление слепой силы, воплощение изначального предопределения, своего рода неизлечимую болезнь с латентным периодом, кризами и, наконец, неизбежной развязкой, Андрею было – в силу сакраментальной устойчивости ракурса – не внове, но всякий раз несколько неловко. Словно в разношенный по ноге ботинок то и дело заскакивал камешек. Подспудно Андрей чувствовал в подобном взгляде неуловимый изъян. Сейчас, в гремящем трамвае, за окном которого подпрыгивал Литейный, он понял, в чём состоит этот изъян: так смотреть на судьбу – значит, по меньшей мере быть не в ладах с эстетикой. Судьба – бомбардир, палящий отдельными людьми или шрапнелью народов по намеченной запредельной цели? Декаденство. Судьба как траектория полёта, как вспомогательная дисциплина баллистика? Хиромантия, цыганщина. А между тем судьба – театр. Театр в большей степени, чем всё остальное, в том числе и собственно театр.

Перед Некрасова трамвай долго стоял у светофора. Мимо Андрея, милостиво не замечаемый кондуктором, проковылял чумазый и слегка как будто даже подкопчённый бомж. Он отвлёк Норушкина от размышлений, заставив вспомнить чью-то двадцатилетней давности статью, где утверждалось, будто палеолитический человек выжил во враждебном мире не благодаря смекалке и навыку использования орудий, а благодаря своему запаху. Иными словами, человек так смердел, что порядочный хищник им брезговал.

«Предопределение подразумевает подчинение, – вернулся Норушкин к оставленной мысли, – а подчинение всегда держится либо на любви, либо на страхе». Далее он подумал, что судьба и вправду нередко вызывает в человеке страх, который многих обезоруживает перед якобы вынесенным ею приговором. Однако в действительности страх этот по своей природе не более чем мандраж, трепет, сопутствующий любому публичному выступлению, а тем паче – импровизации, и объясняется он желанием судьбы спровоцировать «партнёра» на реплику, принудить его к поступку, вовлечь в полноценное театральное действо. Сюжет при этом не оговаривается, что, собственно, и смущает – обесценивается любая домашняя заготовка. Но и самой судьбе сюжет неведом. Возможно, его не существует вовсе.

Придя к такому заключению, Андрею ничего не оставалось, как сделать следующий шаг и признать, что судьба – в подобном толковании – ничуть не определяет правил игры и пределов сцены, напротив, это право она оставляет за человеком. Удачные/яркие импровизации, как в случае с Нероном или Николаем Романовым (надо иметь не только мужество, но и отменный вкус, чтобы подписать отречение от престола именно на станции Дно), всеми, кто не лишён эстетического чутья, безусловно признаются шедеврами, однако провалов куда больше – «партнёр» то и дело стремится уйти от брошенного ему вызова. Человек делает вид, что вызова не было. Или же делает вид, что его – человека – самого нет.