Циприс и вправду повёл Дашу есть мороженое, а Илья присел с Машей на укромную скамью возле пруда и принялся рассказывать о странных существах японцах, которые считают, будто, чихая на людях, человек выглядит глупым, верят, что, выпив раствор навоза пегой лошади, можно остановить кровотечение из раны, полученной вследствие падения из седла, защищают себя от холода, привязывая к телу мешочки с клевером, а самураям их и вовсе предписано ковырять зубочисткой в зубах, даже если они не обедали. Изложив все эти невероятные сведения, Норушкин обнял широко распахнувшую глаза Машу и с замершим от избытка беззаветной отваги сердцем приник к её мягким, бархатно-водянистым губам. С Машиной головы упала шляпка, но она не подняла её, пока не кончился, не разрешился до конца, быть может, и не самый первый, но определённо самый долгий в её жизни поцелуй.
Потом были взаимные, счастливые, взахлёб и без стыда излитые признания и новые ненасытные поцелуи на глазах изумлённого мопса. А потом они покинули благословенную скамью, соединились с Циприсом и Дашей, и кавалеры проводили барышень домой, поскольку близнецов ждали к обеду, при упоминании о котором набитая пломбиром Даша трогательно супила брови и надувала губы – точно такие же, как у Маши: мягкие, желанные, бархатно-водянистые.
В кофейне за абсентом Циприс поделился с Норушкиным программой соблазнения перепавшей на его долю гурии. Не имея универсального в рамках сословной державы ключа к сердцу лакомки Даши – столбового дворянства, имений, состояния etc., – он решил воспользоваться отмычкой – жалостью, то есть задумал возвести в достоинство само отсутствие перечисленных козырей, которые «в свете гуманистических идей» вообще не более чем предрассудки. Ещё неизвестно, сможет ли он таким, каков есть, заслужить Дашино расположение, но если она пожалеет его, если почувствует перед ним вину за своё благополучие, если неловким словом, маленьким отказом убоится нанести ему обиду, растревожить рану, если описание его мытарств откликнется тяжёлой влагой в её глазах – считай, дело слажено, поскольку жалость способна открыть пути к тем желанным удовольствиям, к каким обычно отворяет двери только любовь. Или – будем, друг мой Илюша, пред собой честны – вожделение. Недаром, помнится, ещё Овидий вразумлял сластолюбивое римское юношество: дескать, овладеть можно всякой женщиной, и даже той, о согласии которой ты не мог и помыслить, – ведь насколько приятно делать это мужчине, настолько приятно делать это и женщине, и если бы не мы первыми тянули барышень в альков, то они, голубки, сами были бы вынуждены повсеместно выступать в роли совратительниц.
– О каких это ранах и мытарствах речь? – спросил Норушкин.
– Ты про русалок заливаешь, поскольку сам боярских кровей и наследство за тобой по пятам ходит, а мне, горемыке, придётся что-нибудь про страждущую, одинокую, но гордую душу сочинять и про чинуш спесивых, что нашему брату в приёмных руки не подают. Как-нибудь этак: горе вам, которые едите тук пшеницы, и пьёте силу корня источника, и попираете силой приниженных!
По мере того как Лёня излагал свои хитроумные планы, чередуя их с шутками и разбором несравненных Дашиных прелестей, Илью, как теснящий грудь пыточный обруч, душила медленная ледяная ревность. Он представлял Дашу наедине с Циприсом, и волна безотчётного ужаса накрывала его: он понимал, что воображает рядом с ним Машу – ведь у близнецов всё в их природе было общим и только имя – различным. Тогда Норушкин, видимо, и осознал: в его бестолковом сердце двойняшки так и останутся единым, неделимым существом до тех, пожалуй, пор, пока из него не выйдет эта дурная любовь или покуда смерть не приберёт одну из сестёр, о чём Илья не в силах был и думать.
Он еле сдержался, чтобы не вспылить, не наговорить Лёне грубостей, не отходить его по-барски тростью, – тот был ни в чём не виноват, да и мотив для озлобления, рассуждая здраво, никуда не годился. Тем не менее Циприс почуял неладное.
– А знаешь ли ты, кто отец их? – осторожно уводя речь в сторону, спросил Лёня. – Действительный тайный советник князь Усольский.
Через две недели по неотвратимой логике извечного сюжета отношения Норушкина с Машей перешли в ту область, где для их естественного поддержания требовались потаённое уединение и ложе, а в идеале – ещё и ванная. Загодя предвидя такое развитие событий, прозорливый Илья нанял в Гатчине маленькую, но уютную квартиру без прислуги, где теперь и происходили их тайные свидания.
Маша оказалась не то чтобы искусной, но любопытной и пылкой любовницей – с ней Норушкин чувствовал себя раскованным и счастливым, вплоть до того, что стал снимать в постели очки. Ко всему, у Циприса не хватило комедиантской жилки, чтобы убедительно предстать перед Дашей в образе страждущего, одинокого, но гордого кумира, так что та, игнорируя «свет гуманистических идей», в конце концов посчитала их невинные отношения чем-то вроде непристойного мезальянса и после очередного рандеву решительно отказалась с ним встречаться. Таким образом, у Ильи вовсе не осталось повода для его нелепой ревности.
Между тем сам Циприс тяжело переживал поражение: то плакался Илье в жилетку и назойливо искал сочувствия, то отпускал завистливые колкости в адрес приятеля, то впадал в несвойственную ему прекраснодушную мечтательность («Ах, как было бы великолепно – во всю жизнь не истратить нашей дружбы, иметь дома по соседству и быть женатыми на сестрах!») – словом, вёл себя неподобающе, так что скоро общество его сделалось Норушкину в тягость. Благо Илья был так поглощён своим чувством, что практически не нуждался в дружеской компании.
Настало время, и однажды Маша пригласила Норушкина домой на чашку чая – пора уж было познакомить его с папенькой и маменькой.
Вечерний чай Усольские обыкновенно пили на террасе, куда Илья поднялся прямо с ухоженной лужайки, не заглядывая в дом. За столом сидели Маша с Дашей, разом вскочившие ему навстречу, и их царственная родительница – красивая холодноватой красотой, холёная матрона откуда-то из мраморно-римских времён. Близняшки чинно, с одинаковым и, как показалось Норушкину, непосредственно ему адресованным обожанием в глазах, представили гостя.