Задержавшись на ступенях собора, Илья узнал, что в кармане студенческой тужурки Циприса, помимо вердикта боевой организации левых эсеров со смертным приговором Усольскому, была обнаружена записка следующего содержания: «Растоптан жадными ногами на жёстком сквозняке времён».
– Хороший некролог, – прокомментировал Усольский. – Жаль, что покойник дожил до него.
Вероятно, Лёня заготовил эту жеманную эпитафию к случаю своей героической смерти на месте исполнения революционного приговора. Теперь же – хоть и под арестом, но в здравии – Циприс как автор записки определённо выглядел глупо. Войдя в его положение и не держа на злодея сердца, Норушкин отчего-то подумал: «Вот видишь, брат, велосипеды-то спустил отличные, а револьвер купил дрянной, завалящий».
Вскоре после свадьбы – Норушкин охладел к учёбе, а вместе с ней и к французской чужбине – молодые собрались в Побудкино (уже цвели одуванчики, жизнь в пыльном городе делалась невыносимой), и ровным счётом никого не удивило, что ехать вместе с ними надумала и Даша. Собственно, это никого и не должно было удивлять – в конце концов, расхожее утверждение, будто двойняшки болезненно переносят разлуку, многими считается едва ли не бесспорным.
– Езжай, голубчик, – по-семейному перейдя на «ты», сказал Норушкину напутственное слово князь Усольский, к тому сроку уже изрядно постройневший. – Долго почивать всё равно не придётся – скоро страда наступит адская, того и гляди, кровушкой умоемся. – И, не поясняя пророчества, пошёл прощаться с дочерьми.
Что рассказать об этом лете? Став роковым для половины глобуса, здесь, в Побудкине, оно было сказочным. Норушкин позабыл о всём на свете: вчистую растворив в Илье остатки представлений о семейной этике и сплетённые из этих представлений вожжи, лето истомило его счастьем, как карася в печи на медленном жару томят, залитого сметаной, чтобы та растворила в нём все кости. Особую пикантность изготовленному в горниле той замечательной поры блюду придал один пряный факт – в день, когда на мир спустился голубой, в дымных фейерверках шрапнели, воздух войны и по всей Империи объявили общую мобилизацию, обеих сестёр разом подкосил внезапный токсикоз.
А в начале сентября, когда для окружающих чреватость близнецов была неочевидной, Норушкин с Машей и Дашей приехал в Петроград, чтобы выправить в инстанциях устроенную тестем отсрочку от военной службы (Усольский, по-прежнему хлопочущий о внуках, сам на этой отсрочке настоял).
– Поздравляю, голубчик, – поздравил зятя князь Усольский. – Маша мне призналась, что к апрелю ждёте прибыли. Сердечно рад.
– Боюсь, как бы не вышло двойни, – упредил грядущую историю Норушкин.
– Вот было б славно! Но только в этот раз давай-ка не девиц, а Диоскуров! – мечтательно осклабился действительный тайный советник. – Ты уж, голубчик, за отсрочку на меня не обижайся, поверь – всяк на своём месте отечеству послужит. Да и нынешняя напасть для России, по всему, ещё не напасть, а так – чепуха, увертюра.
Норушкину вдруг показалось, что Усольский стал как будто меньше ростом. Заметив, что Илья заметил, тесть вздохнул:
– Нелепо как-то. Гамбургские эзотерики гномье слово нам выкликнули, а Германия, собственно, даже не по моему управлению проходит. Но рикошетом всё равно по мне. Слава Богу, царапнуло только...
Справив дела, Илья с близняшками поспешил вернуться в Побудкино. Домашние хотели было оставить Дашу в Петрограде, но сестры на два голоса пропели такую эклогу о прелестях безмятежной и чистой деревенской жизни, что маменька с папенькой сдались.
В следующий раз Норушкин привёз беременную Машу в столицу на первый сочельник, чтобы отпраздновать Рождество в кругу родни, как испокон заведено, Даша переслала с сестрой для родителей письмо, в котором красочно изобразила свои огорчения по тому безотрадному поводу, что не смогла приехать сама, поскольку, катаясь с ледяной горы на санках (когда маменька вслух за столом читала письмо папеньке, не по сезону смуглый Илья в этом месте едва сдержал улыбку), ужас как подвернула ногу.
А в конце мая они уже явились из Побудкина впятером: умиротворённый Норушкин, хлопочущая вокруг сестры Даша и счастливая Маша с полуторамесячной двойней в батистовых конвертах. Мальчиков звали Антон и Платон – надо ли говорить, что они были похожи, как башмаки из одной пары?
Год бушевала в Европе и Закавказье блистательная бойня, и ещё год над чёрными полями махали битвы опалёнными крыльями знамён, но Илья был беспечен и жил прежней жизнью – не зная, кто из сестёр ему жена, и не желая знать, – как будто на нём закончилось заветное служение и ангелы отвернулись от него, как отвернулись они от двенадцати колен потомства заповедного Тимофея. И лишь спустя ещё полгода что-то в нём оборвалось, лопнула неведомая струна и прокатился звон раскатистым эхом: Николая больше нет, и он почувствовал, что через это страшное больше нет на мир идёт неумолимая лавина ужаса, – сердце Ильи содрогнулось, и древняя кровь Норушкиных исподволь вскипела и поднялась в нём, слишком тяжёлая, слишком красная, чтобы смешаться с другой.