Андрей молча кивнул.
А дальше дело было так...
Дядю начали мучить прямо в машине.
Герасим добросовестно описал всё, что его ждёт. Сначала ему раздробят пальцы на руках вишнёвой автомобильной дверью, так что костную крошку не соберёт уже ни один бывалый костоправ. Потом дяде искусно отобьют весь ливер, отчего у него порвутся внутренние ткани и чёрная кровь будет сочиться в утробу. Потом неторопливо, в несколько приёмов, его будут душить пакетом с рекламой пепси-колы «загляни под крышку», и глаза его с каждым разом всё дальше и дальше будут вылезать из орбит, как яйца из куриной гузки. Потом ему пребольно прочистят уши штопором, чтобы он вконец перестал слышать грубые звуки человеческой речи, зато взамен услышал лепет ангельский. Ну а если и это не склонит его к сотрудничеству, то...
Впрочем, дядя не дотянул даже до штопора. Где-то на подъезде к Ступину, с полиэтиленовым мешком на голове, он впал в долгое и чёрное как смоль беспамятство.
Очнулся он на банном полке в Сторожихе, где его не то обмывали перед отпеванием, не то ставили ему целительные припарки. Там, приходя в себя, он по очереди вновь почувствовал уши, горло, нос... Оттуда, по решению сторожихинского мира, Фома Караулов и сопроводил дядю Павла в Петербург — уж больно был плох.
В этом месте надрывного, пересекаемого тяжёлыми паузами и перхотой рассказа в прихожей ударил звонок.
Фома впустил в квартиру бородатого врача и медсестру из неотложки.
Пока эскулап осматривал дядю Павла, Андрей вывел Фому в коридор.
— Как он к вам попал?
— Пчела матку завсегда слышит, — деловито объяснил Фома. — В Побудкино нынче пути-то нет, так они, шиши эти, железки свои у опушки поставили, а сами лесом к усадьбе пошли. Про дорогу, видать, в Ступине справлялись, да кто же там верно-то укажет? Сами, поди, толком не знают. Словом, заплутали они, шиши значит, их зверьё-то и порвало.
— Как порвало?
— Чисто в клочки.
— А дядя?
— Дядю вашего они на опушке оставили — в забытьи он был, чисто мертвяк. И сторож при нём. Так того тоже зверьё задрало.
Андрей недоверчиво посмотрел на здоровенного нескладного пчеловода.
— Сколько же их было против твоего зверья?
— Пятеро. А шестой при вашем дяде. Безо всякого повода Андрей вдруг вспомнил про гостинец.
— На-ка вот, возьми. — Он протянул Фоме почтенную сигару.
Пчеловод с наивным благоговением во взоре принял её двумя корявыми пальцами, и тут Андрей вздрогнул — на мизинце Фомы красовалась платиновая печатка с чёрным гранёным камнем и вензелем «ИТ».
— Они что же, шиши твои, без оружия были? — осторожно спросил Андрей.
— Почему? Палили как оглашенные.
— И не отбились?
— Свинцовыми-то пульками?!
Фома гулко и совсем некстати расхохотался.
Сопровождая дядю Павла в больницу, Андрей сидел на неудобном откидном сиденье в салоне «скорой», и голова его расслабленно терпела слововерчение неотвязного, как икота, и довольно циничного в свете ситуации катрена:
Сестра сделала дяде какой-то человечный укол, и сейчас он лежал, закрыв глаза, на носилках, с лицом измождённым, но бестревожным, и лишь изредка болезненно вздрагивал, когда колесо «скорой» сигало в выбоину.
— У него ни одного целого ребра нет, — обернулся к Норушкину бородатый доктор. — А что внутри — определённо только в больнице скажут. Он случаем не под каток угодил?
— Нет, — задумчиво откликнулся Андрей, — под другие молотки.
Андрей прислушивался к себе и чувствовал облегчение оттого, что Герасима больше нет, так как не был уверен, что смог бы убить его сам. Убить без раздумий и рефлексии, как это и нужно было бы сделать.
«Что произошло? — судорожно думал Норушкин. — Герасим вовсе не отморозок. Или те, кто рассказывал мне о нём, были пристрастны?» Такая чрезмерная жестокость в его среде была сейчас попросту не в ходу. Это вчерашний день, а вчерашний день не может быть в моде. Ещё куда ни шло — позавчерашний... Пацанего уровня не мог позволить себе такпоступить с человеком, которого он не знает и который ему ничего не должен. Это уже клиника. Герасим не мог не знать — поступи он так, как поступил, братва будет смотреть на него как на съехавшего с петель обскуранта, как на безбашенного ревнителя старины, которому суждено сгинуть в пустыне, прежде чем остальные пацаны выйдут к новой жизни,потому что в этой новой жизниему, такому мутному, нечего делать и нет смысла быть. Теперь иное поветрие. Теперь чиновная братва — сами насосанные хозяева. Как те барыги, которым недавно они ставили на брюхо утюги...
Машина ухнула в очередную рытвину, дядя Павел глухо крякнул и, не поднимая век, внятно произнёс:
— Кто видел смерть в лицо, тот знает — смерть слепа.
Максима не подлежала обсуждению. Это было их родовое знание.
Андрей пребывал в чувственной коме и умственной озадаченности. Он никак не мог найти объяснение изуверству, по крупному счёту лишённому даже формального мотива. Не мог же Герасим со слов Тараканова и в самом деле уверовать в то, что даже приятели Андрея расценивали как причудливые, но безвредные фантазии, во что и сам он не верил до конца, несмотря на гнёт тысячелетних, постоянно обновляющихся свидетельств, пускай и несколько легендарного свойства. Так в чём же дело?
Невзирая на склонность отдавать в быту предпочтение материалистическим версиям событий, ответ Андрею приходил только один, и сугубо метафизический: Герасим совершил свои десять чёрных грехов,и душа его с недавних пор была выбита из тела и пожрана дьявольской спорой. Он — убырка, и интерес его к Норушкиным и чёртовой башне имел совсем иную подоплёку, нежели декларированный раздор с Аттилой. До Аттилы ему уже не было дела. Он хотел развязать узды сильных.Или что-нибудь в этом роде. Исполать Карауловым с Обережными — у него ничего не вышло.