Выбрать главу

— Давай самочек делить, — сразу приступил к делу Лёня. — Я давеча подумал и решил, что согласен на любую.

— Я, в общем, тоже. Так что пускай они сначала сами нас поделят. В нас разницы больше — я, например, в очках.

— Это неправильно. Ты хоть и в очках, зато вон какой красавец. К тому же князь. А я мало того что еврей, так ещё и урод — нос крючком, голова торчком, а на рябом рыле горох молотили. Вдруг они обе на тебя глаз положат? Надо упредить.

— Никакой ты не урод — это в тебе так маскулинарный демонизм проступает, а он в этих делах дорогого стоит. И потом, что значит упредить?

— Их делить легче — они одной чеканки. Я ту, что справа будет, цап-царап — и поведу мороженым кормить, а ты бери другую вместе с мопсом и ступай в беседку им по-французски Малларме читать.

— А мопс мне зачем?

— Он тебя уже знает. И вообще, демонизм демонизмом, но ты должен мне поддаваться, чтобы всё было по-честному — у тебя как у титульной нации фора, а это в свете гуманистических идей не по-людски.

Я в свете гуманистических идей тебя абсентом потчую — и того довольно.

— Фи, какие вы, ваша светлость, не тонкие.

— Ещё скажи — хам, мужлан, быдло.

— Хам, мужлан, быдло.

— А по сопатке?

Близнецы опоздали на двадцать минут и сразу отвергли саму возможность разъединения.

— Мы, господа, всегда вместе, — сказала та из двойняшек, что оказалась справа. Кажется, это была Даша.

— Друг без друга мы больные делаемся, — засвидетельствовала слова сестры, кажется, Маша.

Мопс промолчал. Но вид имел независимый и дерзкий.

А вокруг творилось чёрт знает что — дрозды гроздьями облепили дубы и клёны, близнецы смотрели на солнце золочёными солнцем глазами, лебеди в пруду шипели» как аспиды, военный оркестр выдувал из труб медные вальсы и марши, но при этом было так тихо, что Норушкин слышал шорох скользящей по земле тени от облака.

7

Разъединить сестёр удалось только на четвёртой встрече. Тогда уже Илья определился (вернее, полагал, что это у него получилось) — он выбрал Машу, которая водила пальчиком по строчкам Малларме, требовала пояснений и при этом как бы невзначай прижималась к Норушкину волнующим плечом, так склоняя голову над книгой, что локон на её виске щекотал ему щёку.

Циприс и вправду повёл Дашу есть мороженое, а Илья присел с Машей на укромную скамью возле пруда и принялся рассказывать о странных существах японцах, которые считают, будто, чихая на людях, человек выглядит глупым, верят, что, выпив раствор навоза пегой лошади, можно остановить кровотечение из раны, полученной вследствие падения из седла, защищают себя от холода, привязывая к телу мешочки с клевером, а самураям их и вовсе предписано ковырять зубочисткой в зубах, даже если они не обедали. Изложив все эти невероятные сведения, Норушкин обнял широко распахнувшую глаза Машу и с замершим от избытка беззаветной отваги сердцем приник к её мягким, бархатно-водянистым губам. С Машиной головы упала шляпка, но она не подняла её, пока не кончился, не разрешился до конца, быть может, и не самый первый, но определённо самый долгий в её жизни поцелуй.

Потом были взаимные, счастливые, взахлёб и без стыда излитые признания и новые ненасытные поцелуи на глазах изумлённого мопса. А потом они покинули благословенную скамью, соединились с Циприсом и Дашей, и кавалеры проводили барышень домой, поскольку близнецов ждали к обеду, при упоминании о котором набитая пломбиром Даша трогательно супила брови и надувала губы — точно такие же, как у Маши: мягкие, желанные, бархатно-водянистые.

8

В кофейне за абсентом Циприс поделился с Норушкиным программой соблазнения перепавшей на его долю гурии. Не имея универсального в рамках сословной державы ключа к сердцу лакомки Даши — столбового дворянства, имений, состояния etc., — он решил воспользоваться отмычкой — жалостью, то есть задумал возвести в достоинство само отсутствие перечисленных козырей, которые «в свете гуманистических идей» вообще не более чем предрассудки. Ещё неизвестно, сможет ли он таким, каков есть, заслужить Дашино расположение, но если она пожалеет его, если почувствует перед ним вину за своё благополучие, если неловким словом, маленьким отказом убоится нанести ему обиду, растревожить рану, если описание его мытарств откликнется тяжёлой влагой в её глазах — считай, дело слажено, поскольку жалость способна открыть пути к тем желанным удовольствиям, к каким обычно отворяет двери только любовь. Или — будем, друг мой Илюша, пред собой честны — вожделение. Недаром, помнится, ещё Овидий вразумлял сластолюбивое римское юношество: дескать, овладеть можно всякой женщиной, и даже той, о согласии которой ты не мог и помыслить, — ведь насколько приятно делать это мужчине, настолько приятно делать это и женщине, и если бы не мы первыми тянули барышень в альков, то они, голубки, сами были бы вынуждены повсеместно выступать в роли совратительниц.

— О каких это ранах и мытарствах речь? — спросил Норушкин.

— Ты про русалок заливаешь, поскольку сам боярских кровей и наследство за тобой по пятам ходит, а мне, горемыке, придётся что-нибудь про страждущую, одинокую, но гордую душу сочинять и про чинуш спесивых, что нашему брату в приёмных руки не подают. Как-нибудь этак: горе вам, которые едите тук пшеницы, и пьёте силу корня источника, и попираете силой приниженных!

По мере того как Лёня излагал свои хитроумные планы, чередуя их с шутками и разбором несравненных Дашиных прелестей, Илью, как теснящий грудь пыточный обруч, душила медленная ледяная ревность. Он представлял Дашу наедине с Циприсом, и волна безотчётного ужаса накрывала его: он понимал, что воображает рядом с ним Машу — ведь у близнецов всё в их природе было общим и только имя — различным. Тогда Норушкин, видимо, и осознал: в его бестолковом сердце двойняшки так и останутся единым, неделимым существом до тех, пожалуй, пор, пока из него не выйдет эта дурная любовь или покуда смерть не приберёт одну из сестёр, о чём Илья не в силах был и думать.