— Это пораженческая позиция. — В глазах Секацкого зажглись маниакальные огоньки. — Насколько я понял, обратно из чёртовой башни никто не возвращается, ибо она представляет собой одновременно и кратчайший ход в инобытие. Однако, для сохранения репрезентативности, Норушкины тобой кончаться не должны. То есть тебе положено иметь как минимум сына. Так?
— Так, — сказал Андрей.
— Выпади мне такой жребий, — мечтательно предположил Секацкий, вынужденный — ввиду отсутствия в окоёме плинтуса — говорить относительно коротко, — я бы тут же заделал кому-нибудь ребёнка и — сразу в башню. Ведь здесь речь идет об источнике чистого вещества духа воинственности! Дать ему возможность выплеснуться на поверхность и обрести носителя — что может быть блистательнее и достойнее? Что может сравниться с этим по величию и дерзости жеста? Ведь пробуждённый бунт, выигранная битва, равно как и предъявленный миру новый текст, относятся к одному имманентному ряду, объединённому греческим словом хюбрис, которое означает разом «наглость» и «дерзость», а на самом деле — волю нарушить равновесие бытия, волю бросить вызов вечности. О добродетели пусть вещают подгнившие «овощи», испускающие смрад «плоды просвещения», а наша задача, если отважиться на честность самоотчёта, состоит не в том, чтобы устраивать жизнь безмятежной, а в том, чтобы устраивать её многоцветной, не в том, чтобы делать общество гуманным, а в том, чтобы делать его вменяемым. К сожалению, медицина бессильна и даже снисходительна в отношении безумия общества, она лечит только безумие одиночек. А общество между тем тяжело больно политкорректностью, которая есть та же шизофрения. Люди видят что видят, однако вирус политкорректности включает механизм, заставляющий их утверждать, что видят они нечто совсем иное. По сути, желание вновь сделать общество вменяемым — это художественный проект. Иннокентий Анненский совершенно напрасно считал, будто бы художник ответствен за общественное зло, нет, художник ни за что не ответствен, в крайнем случае — только за общественное добро. Если художник отдаёт себе отчёт в том, чего он хочет и что может, то он ни перед кем не отвечает за последствия своего бытия. Он отвечает только за степень точности своего творческого проекта или, если угодно, за силу соблазна, заложенную в его деянии. Ему некого бояться, кроме Бога, и ему неведом горний страх смутить малых сих — он обращается не к ним. Тот, кто считается с интересами сирых и убогих, сам никогда не выйдет из состояния убожества. Воистину достойны презрения всевозможные учителя жизни и любители позы мудрости,поскольку они даже не догадываются, что возлюбленная ими правда жизни есть только в искусстве, а в самой жизни её нет и никогда не было.
— Ты, Сека, маньяк, — застыл с вилкой у рта Коровин. — Ради красного словца и философского дискурса ты папу с мамой живьём на котлеты порубишь.
Тут над столом расцвёл жасминовый куст — это Люба принесла свинину по-баварски.
— Люба, — сказал Андрей, — у нас что-то водка кончается, а мы, представь, даже в календарь ваш не заглядывали.
— В этот день под Парижем, — любезно подсказала Люба, — в одна тысяча семьсот восемьдесят третьем году впервые был осуществлён полёт человека на тепловом воздушном шаре. Имена героев-воздухоплавателей — Пилатр де Розье и Лорен д'Арланд.
— Тогда принеси ещё бутылку и посчитай, сколько с меня...
— Мила деньги с тебя брать не велела.
— Почему?
— У нас «крыша» поменялась. Вместо Герасима — Аттила. Он тоже «Либерию» крышить бесплатно будет, но мы за это теперь всё, что ты закажешь, должны на счёт заведения списывать. Такое у него условие. Иначе он Миле с Вовой обещал уши отрезать и голыми в Африку пустить.
Коровин и Секацкий выразительно посмотрели на Норушкина.
— Это меняет дело. — Андрей призывно махнул рукой Левкину и Шагину, рассудительно пояснив: — У Левкина, правда, желудок меньше напёрстка, зато Шагин — прорва.
Жаль, далеко слетел Григорьев — он тоже мог в один присест умять индейку.
Весь следующий день после устроенного им в «Либерии» Лукуллова пира Андрей провёл дома в полуфлористическом, древоподобном состоянии, в обстоятельствах рассеянной созерцательной прострации. Будничный быт преобразился вдруг в сплошное поле боя, всеобщее преодоление, в пространство несказанного героизма и тотального подвига.
Ввязываться в эту битву определённо не было сил.
Самый значительный поступок, который он смог себе позволить, — это расписаться в расходном ордере за остаток гонорара и отдать прибывшему с утра курьеру так до конца и не причёсанный «Пацанский кодекс». Будь Норушкин в тот день более собранным, он ни за что бы так не сделал — любую свою работу Андрей, как правило, старался довести до невозможного, увы, в телесном мире совершенства.
Впрочем, перед уходом Кати в Муху Андрей всё-таки послал её за пивом, поскольку в своей сумке нашёл лишь бутылку кваса как свидетельство о некой изначальной благонамеренности. Однако расчёт был неверен — после четырёх бутылок просветляющего (по замыслу) «Петровского» он только погрузился в ещё большую ботанику.
А между тем звонивший накануне Фома сказал, что послезавтра в уездной сельской администрации появится некто Н. В. Шадрунов, чтобы лично снять вопросы по бумагам, которые он подал на приобретение Побудкина. Иными словами, скорее всего, он привезёт барашка в бумажке, чтобы сунуть его кому нужно в лапу и получить преимущество перед Андреем, подавшим заявление первым.
Чёрт подери всю эту околесицу, но надо было что-то делать...
Назавтра, при помощи редко употребляемого в режиме трезвона будильника — просто голос у этой адской бренчалки был такой зычный, словно внутри неё, намотанный на шестерёнки, вертелся дьявол, — Норушкин встал в нечеловеческую рань, но всё же человеком, а не грушей.