И тем не менее Андрей решил — пора. Как бы на самом деле ни было, а сделать Катю, столь счастливо Мафусаилом выбранную детку, хранительницей сокровенного предания совсем не помешает. Решил и сделал — рассказал ей всю историю Норушкиных, само собой за вычетом тех глав, которые уже успел поведать прежде. Рассказал, рассеивая дрёму ласками, буквально забивая свой рассказ ей через устье в узенькое лоно, чтобы урок усвоен был верней и крепче (сомнительный, конечно, метод, спорный).
Наставление случилось долгим — с душем и крепким чаем на переменах.
Когда за окном, кутаясь в туман, встал заспанный рассвет, Андрей, порядком изнурённый брачной ночью, спросил:
— Ну? Теперь тебе понятно, что это не мы друг друга любим, а мной кто-то любит тебя и тобой — меня?
Катя сладко зевнула.
— Чушь собачья. Извращение. Подумай только — ведь это получается, что нами кто-то любит сам себя.
И уснула мигом.
Два дня прошли в каких-то мелких, досадных хлопотах (сдавали на прописку Катины документы, мыли окна, покупали новый смирный пылесос взамен капризного и запылившегося старого etc.). Были, правда, и отрадные минуты — на пару доели праздничные салаты и копчёного коровинского угря. Но всё равно Андрей томился и где-то в собственных недрах, в глубоком тылу, чувствовал невнятную, но тем не менее гнетущую неудовлетворённость.
Возможно, это была всего лишь сезонная (апрель, гуси прут на север, вот-вот по Неве пойдет ладожский лёд, а до корюшки ещё почти месяц) волынка, однако...
В конце концов он решил съездить в свою усадьбу и проведать, как идёт строительство дворянского гнезда.
С ним вместе собралась и детка.
— Авитаминоз. Черешни хочется, — сказала.
И тут же из груди Андрея ушло томление, и апрель, как голубой шарик, надутый лёгким воздухом весны, кувыркаясь и виляя хвостиком, махнул в небеса.
Запасшись пивом, духовитыми сигарами и попрощавшись с разноцветным Мафусаилом, молодые без проволочек отправились в Побудкино.
На стальном (шедевр модерна), клёпаном вокзале повсюду висели плакатики какого-то орла, нацелившегося в Думу, где он, орёл, навскидку обещал, что — если будет избран — решительно и навсегда покончит с преступностью, в шесть раз увеличит зарплату и в семь — пенсию, научит детей выдувать из соломинки мыльные кубики, а среднегодовую температуру повысит на четыре градуса.
К платформе подали состав, и Норушкин с Катей, устроившись, поехали, то есть принялись неторопливо потягивать пиво и хвастаться друг перед другом детством. Каждый, разумеется, своим.
Слушая Катин рассказ о том, как сначала ей нравился Майкл Джексон, убивший в себе негра, потом гудящий и скрежещущий «Rammstein», потом разболтанный в суставах «АукцЫон», а после её вставилаЧичерина, причём каждая смена казалась ей гораздо выше предыдущей, хотя до этого предыдущая считалась несравненной, Андрей подумал, что Гаркуша, малороссийский разбойник, бесспорно, может завить горе верёвочкой — появится кто-то еще, кого детка предпочтёт Чичериной. «Банальность, конечно, но так уж заведено, — подытожил Норушкин, — одни уступают место другим, и те заставляют забывать о предшественниках. Благодаря подобному ходу вещей держится земная справедливость — каждый обиженный оказывается отмщён и может утешиться, поскольку месть имеет свойство быть приятной и утешительной».
Пива было порядком, поэтому, как только поезд прибыл, они отправились искать вокзальные удобства. Если б не нашли, в автобусе потом пришлось бы туго, а так — хвала общественным сортирам — сначала схлынуло, а после отлегло.
В Ступине их встретил сладкий ветер, приветливо дувший им в лицо.
Пока лесом — напрямик — шли к Сторожихе, апрель понемногу зеленел и оборачивался маем. По крайней мере, муравейник на кромке просеки жил уже полноценной муравьиной жизнью, лишь на вид суматошной, а в действительности размеренной, дисциплинированной и скупой.
Вид муравейника опять настроил Андрея на холодящие мысли о роевом человечестве, и ему помстилось даже, что он как будто слышит непререкаемый, словно молния в сердце, зов матки, неведомой ему царицы. То есть ему почудилось, что матка просто думает его поступками в те беззаветные минуты, когда он сам не думает, как поступать. Ну, скажем, когда он вдруг, забыв себя, наскакивает на Аттилу или швыряет рюмку в Тараканова. Или, к примеру, когда целует детку в темя, либо когда так её хочет, что и думать не может... «Так кто же я? Голая функция или вольная птица? Муравей-звонарь или варвар-кузнечик?» — сам за себя подумал человек Норушкин, но отвлёкся.
В одичалом яблоневом саду, уже отцветшем и теперь обсыпанном неприметными, потерявшими белые венчики завязями, под недреманным оком Степана Обережного паслись меланхоличные бурёнки. Глядя под ноги, чтобы не вляпаться, давя попутно вспышки одуванчиков, Норушкин с Катей поравнялись с поднявшимся навстречу им пастухом и одарили его укутанной в шуршащий целлофан сигарой. Степан стянул бейсболку с темени и поклонился в пояс.
— Век не забуду. Благодарствуйте.
— А мы, Степан, наследника ждём, — похвалился Андрей. — Так что Побудкино, глядишь, если со мной что и случится, впредь не опустеет.
—Вот радость-то! — обрадовался пастырь. — Скоро ли?
— Да вроде к сентябрю.
— Храни вас Бог и Пресвятая Богородица!
За садом, на краю Сторожихи, Катя спросила:
— А что должно с тобой случиться?
— Ничего, — махнул рукой Андрей. — Так, к слову. Ты смотри — черешня-то ещё с горох, зелёная!
У Нержана Тихоновича сделали привал; староста как раз обедал — задрав губу над тарелкой затянутых жиром щей, сосал из кости сладкий мозг.