— Блондинка вырядилась под мужчину, — заметил Кювро. — Видали мы таких в Лионе лет двадцать пять назад. Я бы свою дочь и близко не подпустил к такой девке.
— Ты же не знаешь ее, зачем так говорить? — запротестовал Миньо.
— Вот они каковы, твои товарищи! — сказала Раймонда. — Увидят какого-нибудь приличного человека и сейчас же наскажут про него всяких гадостей.
Миньо пожал плечами.
Кювро не сводил с Филиппа и его компании пронзительных, живых глаз, смотревших зорким взглядом из-под лохматых седеющих бровей.
— А этот малый, — продолжал он, — хоть и невежа, однако сразу видать породу Летурно. Ростом вон какой вымахал, но сырой, поди, слабогрудый. Помрет в санатории, как его папаша. А шея толстая, как у деда. Бычья шея. Такие в работе выносливы, будто быки в ярме, и вдруг сразу — хлоп! Старик Летурно так и не оправился после нашей забастовки двадцать четвертого года.
— Нет, что ни говорите, по-моему, он красавец, — воскликнула Раймонда Миньо. И, повернувшись к мужу, добавила: — Какая у него шея!.. Ну вот, знаешь, как в твоей книжке у этого, как его… Юпитера Олимпийского.
Миньо в негодовании встал и ушел от нас.
На другом конце стола молча сидела Пьеретта Амабль, «мадам Амабль молодая». Я даже хорошенько не разглядел ее черт — так меня поразили ее глаза, громадные черные глаза. «Не видать лица — одни глазищи», — говорили в Клюзо. Она сидела, сложив руки на коленях, держалась очень прямо, но свободно, так же как сидел в минуты отдыха ее дядя, мой сосед в деревне Гранж-о-Ван, похожий на королей Меровингов.
Миньо сходил узнать, сколько выручили в буфете и каков сбор в кассе: за входной билет с мужчин брали по сто франков, а с дам по пятьдесят. Вернувшись, он сел возле Пьеретты и занялся подсчетами.
— Ну, как дела? — спросила она.
— Плохо.
Сбор далеко еще не покрывал расходов за аренду помещения и оплату оркестра. А ведь бал устроили с целью поправить финансовые дела секции — у нее накопилось долгов на девяносто семь тысяч франков: федерации департамента — семьдесят пять тысяч и книготорговой фирме за брошюры и газеты — двадцать две тысячи.
— Да почему же это товарищи не идут? — с беспокойством говорил Миньо.
Всякий раз, как у секции случалась какая-либо неудача, Миньо лишался сна и аппетита.
Оркестр играл медленное, тягучее буги-вуги. Танцевали только три пары одни девушки. Иногда та, которая танцевала за кавалера, отодвигалась от своей партнерши, и она, сгибая колено, проскальзывала под ее поднятой рукой мягким, плавным движением, должно быть похожим на тот «малый реверанс», о котором писал герцог Сен-Симон.
У буфетной стойки толпились молчаливые молодые люди, уже взиравшие на мир посоловевшими глазами и чувствовавшие потребность опереться на плечо соседа; время от времени они «вкалывали еще» и передавали друг другу стаканы красного.
— Это что же такое делается? Видать, нынче только девушки с девушками танцуют, — сказал пожилой рабочий, сидевший за ближайшим столом.
— А пусть кавалеры поменьше пьют, — отозвалась его соседка.
— Кавалеры, разбейте-ка парочки! — крикнул старик.
Двое юношей отделились от кучки приятелей и двинулись наперерез танцевавшим девушкам.
— Убери лапы, — сказала одна.
— Пойди проспись, — сказала другая, глядя через плечо партнерши.
Один парень все не отставал. Танцорки круто повернули, и он мешком свалился на пол. Девушки сделали три скользящих шага, та, которая вела, отодвинулась, а вторая проплыла под ее рукой, склонив колено в «малом реверансе». Они повторили это па. Парень тем временем медленно поднялся и возвратился к приятелям, которые, хихикая, глядели на него; ему поднесли еще стакан красного.
— Вот свиньи! — возмущался Фредерик Миньо. — Покати сейчас шар им под ноги — все и повалятся, как кегли.
— Просто сердце переворачивается смотреть на них, — сказала Пьеретта.
Я сидел напротив нее, но не решался слишком бесцеремонно ее рассматривать, хотя она вызывала у меня сильнейшее любопытство. Ее огромные черные глаза поражали какой-то необыкновенной чувствительностью: они отражали малейшую игру света и тени, когда она поворачивала голову к эстраде или к дальнему концу зала, и так живо передавали все движения ее души, все впечатления от того, что она видела и слышала вокруг; право, ее глаза напоминали море, когда смотришь на него с самолета или с высокой скалы и видишь, как скользят по нему мимолетные тени бегущих в небе облаков. В каждом ее движении сквозили и смелость и застенчивость, что-то похожее на зарождавшийся и тотчас подавляемый порыв чувства; да, в ней было то, что некогда называли «сдержанностью», — слово, ныне уже вышедшее из употребления.