Я стоял, прислонясь к стенке, когда ко мне подошел возница мой и человек с голубой фуражкой на голове.
— Pietari? Petersburg? — спросил меня человек в фуражке, и я ответил утвердительно. В это время прозвонил где- то колокол заунывно три раза. Человек в фуражке и возница подхватили меня под руки и потащили к каретам. Я тупо смотрел на них; мне вспомнился граф Трезор… Я решил, что мое бегство открыто и сообщники проклятого графа схватили меня. В отчаянии решил я не сопротивляться. Меня подвели к одной из карет и довольно вежливо толкнули к пей. Я поднялся на небольшой балкончик кареты и вошел. Карета тотчас же дрогнула, шевельнулась и покатилась вперед. Я все стоял и смотрел. Карета неслась все быстрее и быстрее, производя шум столь оглушительный, что казалось, у меня треснет череп. Кроме сего, мне было страшно холодно. Вдруг чья-то рука легла мне на плечо. Опять передо мной стоял человек в форменной фуражке и требовательным голосом кричал что-то по-фински. Я вспомнил о золоте своем и решил попробовать от него откупиться. Я вынул горсть монет и протянул ему их с умоляющим видом.
Это оказался довольно порядочный человек. Он взял только одну монету и даже дал мне немало серебряных денег сдачи. Кроме сего, он сунул мне в руки какую-то бумажку, которую я потом, конечно, выбросил, и открыл внутреннюю дверь кареты, как бы приглашая туда. Я вошел. Там уже сидело и дремало несколько человек. Было несколько пустых мягких диванов. С робостью сел я на один из них. Человек в фуражке одобрительно покивал головой. Наши кареты ночью останавливались. На некоторых остановках в нашу карету входили новые пассажиры. Так время шло, и было уже около 3-х часов дня, когда на одной остановке, где кто-то закричал: «Териоки», вошло много народу. Все толкались, кричали, лезли друг на друга. Послышалась русская речь. Трое толстяков кинулись к тому дивану, где сидел я, протолкнули меня к самому окошку и заговорили между собой…
Один из толстяков вынул из кармана ведомости и, развернув, начал читать их. Я посмотрел на ведомости и удивился; то была незнакомая мне русская газета, какое-то «Новое время». Я бросил случайно взгляд на число и месяц ведомостей и уронил от страха из рук палку. На ведомости было напечатано: «26 октября 1913 года»!
Ужасная догадка, как молния, пронизала мне мозг: я провел в ящике пещеры не несколько минут, а сто лет! Но сие показалось мне столь нелепым, что я громко захохотал, к удивлению и негодованию толстяков. Я купил у проходившего газетчика номер какой-то другой газеты и с жадностью углубился в чтение ее. Но, о, ужас! Я ничего не понимал из читаемого, хотя было написано по-русски. Наконец, дочитался я до такой фразы: «Эта реформа не могла бы показаться чересчур смелой даже сто лет тому назад, когда Сперанский… и у меня снова помутилось в глазах, и я машинально бросил взгляд на число и месяц газеты; там стояло так же 26 октября 1913 г.
Тогда только упала завеса с глаз моих, и я окончательно понял ужасную действительность! О! Как мне было горько! Сколь бурным потоком слезы полились из глаз моих! Я, кажется, зарыдал, не обращая внимания на возмущение и смех соседей.
Как ужасно! Очевидно, я пережил всех моих современников. Где мои сослуживцы, мои друзья и покровители? Где коварный граф? Вероятно, и кости их уже истлели в земле. Я плакал, молился, стонал!
«Затем стал я думать. Как же все сие могло произойти? Как мог я не заметить столь огромный промежуток времени? Тогда я вспомнил страшные свойства «Трезория». Бесчувственное состояние, им производимое, незаметно для человека, ему подвергшегося. Но брегет? Очевидно, он стоял сто лет и пошел, едва действие «Трезория» прекратилось. Но куда же делся, наконец, сам «Трезорий»? Он в силу своего свойства постепенно улетучивался, переходил в действительную энергию, пока весь не исчез. Но почему он улетучивался так медленно, целых сто лет? И этому было объяснение: он помещался в футляре из металла, который сохранял его, и улетучивался, очевидно, лишь через какое- нибудь отверстие, случайно или умышленно оставленное ненавистным Трезором.
Сомнения быть не могло! Я пробыл в бесчувственном состоянии сто лет. Странные кареты, влекомые машиной по железным полосам, и костюмы окружающих, смешные и нелепые, — одни говорили лучше всяких доказательств. Я лишь смутно помню, что со мной было дальше. Как сквозь сон, мерещится мне какое-то огромное здание, куда мы приехали. Мы вышли из кареты и шли какими-то улицами. Сначала я не думал даже, что это Петербург, но вид Невы и Адмиралтейского шпица убедил меня в сем. Я был в странном состоянии возбуждения и полупотери сознания, как пьяный. Меня толкали, мне что-то говорили. Но я тупо относился ко всему. Помнятся мне гигантские здания, огромные магазины, какие-то бешено несущиеся и ярко освещенные кареты без лошадей…
Дальше… дальше меня задавили было, и я наткнулся на вас и увидел, наконец, первого доброго и действительного просвещенного человека в 20-м столетии…
Так закончил свой невероятный рассказ Никита Иванович Серебреников. Он сидел передо мной, жалкий, сгорбленный и подавленный своей ужасной судьбой. Я в искреннем порыве участия протянул ему обе руки и горячо пожал их.
— Дорогой Никита Иванович, — проговорил я, — не унывайте. Конечно, история поразительная, и жизнь ваша трагична и наводит на глубокие размышления, но не стоит приходить в отчаяние. Бог даст… заживете и в 20-м столетии не хуже девятнадцатого.
Он поднял на меня свои печальные глаза и пожал мне руки.
— Жить мне сейчас трудно, ужасно трудно! — сказал он печально. — Всякое знание дается мне теперь с величайшим трудом, в то время как вы владеете им, не замечая его. Может быть, лучшее, что я мог сделать, — это не просыпаться вовсе. Впрочем… скажите, поверили ли вы моей истории, Александр Николаевич?
— Поверил, — сказал я, но, видимо, что-то все-таки помимо моей воли дрогнуло в моем голосе.
— Пойдемте, я вам покажу сейчас «Трезорий», — сказал он решительно. Мы поднялись и пошли в его комнату. Там он открыл свой сундучок и достал из него странной формы бутылку. (Мельком я еще увидел в сундучке золото и драгоценные камни.)
Серебреников откупорил бутылку и налил на стол немного жидкости. Муха, ползшая мимо, вдруг остановилась и точно застыла. Я сбросил ее со стола, и она ожила на лету и с жужжанием улетела. Он предложил мне поднести палец к жидкости, и палец застыл, точно парализованный, хотя ни малейшего неприятного чувства при этом не было! Только, когда я отнял его и тронул рукой, он был холоден, как лед. Мы сделали еще два опыта: остановили и пустили в ход мои карманные часы, и — что всего поразительнее, — остановили текущую воду! Вода из перевернутого стакана повисла, точно застывшая стеклянная масса. Но в это время «Трезорий» весь улетучился, и вода быстро полилась, вымочив мне жилет и брюки.
— Поразительно! — воскликнул я. — Это перевернет всю науку! Никита Иванович, вы мне дадите хоть немного этой жидкости для анализа?
— А вы верите моему рассказу… теперь? — ответил он вопросом на вопрос.
Я горячо заверил его.
— Конечно, дам с удовольствием, сколько хотите! — сказал он.
Было уже два часа ночи, и мы были сильно утомлены. Поэтому решено было опыты над «Трезорием» отложить на завтра. С этим мы расстались и пошли спать… Ах, зачем все так сложилось? Зачем тогда же я не взял у Никиты Ивановича его бутылку?
На следующий день у Никиты Ивановича с утра сильно разболелись зубы. Как я ни желал поскорее приступить к опытам над Трезорием, но пришлось мне вести его к зубному врачу.
Не буду рассказывать, с каким восторгом и благоговением отнесся Никита Иванович к самому зубному врачу и к бормашине и к кокаину… Когда мы возвращались домой, Серебреников вдруг заметил на противоположной стороне живую рекламу, — ряд людей, несших буквы: К, И, H, Е, М и т. д. Это привело его в такую веселость, что он, не слушая меня, бросился на другую сторону. В это время из-за угла выскочил трамвай. Один момент… и он был под ним! Я бросился к несчастному… Голова почти была отрезана от туловища тяжелым вагоном. Он даже не вскрикнул перед смертью. Так окончил свою жизнь этот человек, проживший 137 лет…