Когда сейчас я рассказываю обо всех этих прошлых событиях, я уже знаю значение происшедшей тогда со мной перемены, знаю, что непонятным для меня способом профессор Парсов переселил мое сознание, или часть моего сознания, или, наконец, употребляя его собственное выражение — мое «чистое я» в животное (да-с, в животное… в собаку!). Но в тот момент, когда взгляд мой впервые упал на злосчастную лапку, я далеко не так ясно воспринимал значение совершившегося события. Ведь я приобрел не только наружность, но и мозг собаки. Мой собственный мозг остался инертным в парализованном теле бухгалтера, и я потерял всякую связь с ним, а следовательно, и мыслил исключительно мозгом собаки. Между тем, этот беспомощный жалкий мозг животного жил до этого своей собственной жизнью и продолжал ее и после моего непрошеного переселения в него, лишь постепенно и очень неохотно начиная повиноваться «мне». Конечно, мозг собаки не мог сколько-нибудь ярко и ясно осветить мне мое положение. Я смутно чувствовал, что со мной что-то произошло и что- то скверное притом, но что именно — я совсем не понимал. Памяти о минувшей моей жизни не осталось вовсе или почти вовсе. Для мозга же пуделя зрительный образ лапы был самым обычным и не вызывающим никаких беспокойных ассоциаций образом. При таких условиях неудивительно, что мое открытие, — если только можно назвать это открытием, — вызвало во мне лишь глухое, тоскливое волнение, без понимания даже причин его.
Быть может, вам все же не совсем понятно мое тогдашнее душевное состояние? В таком случае, постарайтесь припомнить, не было ли с вами вот какого переживания: вы попадаете в какое-нибудь совершенно вам незнакомое место, и вдруг… вам кажется, что вы были уже тут когда-то. Вспомнить, когда и при каких условиях — вы абсолютно не можете, но чувствуете, что вы здесь были наверное… А между тем, разум говорит, что вы здесь первый раз. Наверное, с вами было это хоть раз в жизни?.. Так вот, по мнению теософов, это смутное воспоминание служит ясным доказательством того, что вы действительно были в этом месте, но были до своего рождения, то есть тогда, когда вы были еще не тем, что вы сейчас. Конечно, продолжают теософы, вы не можете вызвать в своей памяти отчетливых образов предметов, так как не эти ваши глаза их видели раньше и не этот мозг их запечатлел. Это есть явление исключительно душевной памяти.
Не знаю, правы ли вообще теософы, но ко мне их теория вполне приложима, так как я — единственный из людей — пережил действительно научно запротоколированный факт метемпсихоза…
Добавлю ко всему сказанному только еще одно: единственным внешним выражением моего душевного беспокойства было то, что я совершенно непроизвольно и неожиданно для себя закинул голову и завыл тонким, жалобным собачьим воем…
А теперь позвольте продолжать описание фактических событий.
Мое вытье было прервано совершенно неожиданно. Я увидел подходящих ко мне двух людей.
Оба были того огромного роста, какого казались мне все люди с тех пор, как я сам, превратившись в пуделя, уменьшился объемом в несколько раз. Ноги людей представлялись мне огромными и непропорционально длинными; тело кверху постепенно суживалось и увенчивалось совсем маленькой головкой; такую иллюзию давала перспектива.
Одного из приближавшихся ко мне людей я знал и… ненавидел. Это был ассистент Стыка. Почему он внушал мне такую ненависть, не знаю, но она была несомненна. Другой был мне незнаком. (Вероятно, это был профессор Парсов.)
Увидев Стыку, я сразу почувствовал такой сильный прилив гнева и страха, что вся шерсть поднялась у меня на спине, зубы оскалились, и я яростно зарычал на подходивших ко мне людей.
Это, по-видимому, их испугало, и они ушли в противоположный угол комнаты. Я же продолжал лаять и рваться на цепи, к которой был привязан. Через несколько минут ко мне вернулся Стыка, на этот раз один. Он наклонился надо мной, не спуская с меня глаз. Очевидно, он ловил момент, чтобы удобнее схватить меня. Его взор обладал какой- то особой, мучившей меня силой, вызывавшей во мне просто бешенство. Вдруг, удачно извернувшись, я кинулся на него и впился зубами в его руку!
Конечно, мое нападение мало помогло мне. Через минуту человек уже зажал меня под мышкой, как клещами, и поволок к какому-то странному предмету причудливой формы, впутавшему мне дикий ужас… Сейчас я знаю, что этот страшный предмет был всего-навсего невинный аппарат для измерения жизненной энергии. Но если бы ученые могли представить себе, что переносят несчастные животные, обреченные на вивисекцию только от одного ожидания мучений, они, — я верю! — во многих случаях, когда это не вызывается безусловной необходимостью, отказались бы даже от сравнительно невинных опытов над животными. Вздор, что животные не понимают своей участи! Они так хорошо ее понимают, что, говорят, некоторые собаки перед опытом седеют от страха…
О! как я страдал… Такой ужас, такая смертная тоска, такое сознание беззащитности! Я стонал, выл, слезы текли из моих глаз, и я взглядами умолял жестокого человека сжалиться надо мной, маленьким, слабым, беспомощным животным, которое не в силах защищаться и не может просить словами… Когда опыт кончился, я дрожал всеми членами, как в лихорадке…
Затем, благодаря рассеянности ученых, забывших запереть дверь, мне удалось убежать от моих мучителей. Какое это было счастье! Какое ясное чувство свободы, простора, избавления от опасности охватило меня, когда я выбежал на улицу. Чудно хорошо было мчаться, опустив голову вниз, к самой земле, отыскивая верное направление пути то по еле уловимым запахам, то по какому-то еще другому особенному чувству, определить которое я не умею. Земля, как длинная черная полоса, быстро уходила из-под моих ног, и я мчался — чем дальше, тем все более уверенный, что я на верной дороге. Но мере того, как я бежал, мною овладевало чувство непреодолимого стремления к цели. Я еще не знал ее, но уже предчувствовал: это были те неведомые прекрасные существа, которых собачья половина моего «я» любила горячей любовью. Я знал, что я приближаюсь к ним и что вот-вот сейчас увижу их! Так велико было желание поскорее достигнуть цели, что я нарочно обегал кругом все попадавшиеся на пути соблазны: встречных собак, булочные и мясные лавки и разные кучи мусора, от которых шел такой приятный, возбуждающий аппетит запах.
Постепенно я начал узнавать местность: вот улица, за поворотом которой будет другая, и там… я понесся как стрела!
Наконец я увидел небольшой деревянный дом с двориком, наполнившим мое сердце удивительно сладостным чувством. Уже издали слышался оттуда симпатичный звук собачьего лая и визга и родной запах многих знакомых псов… О, как я любил все это!
Все ближе и ближе… Бурей ворвался я на крыльцо и, наконец, увидел то существо, к которому так жадно стремился: это был он, тот самый прекрасный и величественный, как божество, великан, которого я видел во сне…
С восторженным лаем и визгом кинулся я лизать его руки…»
Владелец собачьего питомника Дворняшкин не очень огорчился, узнав о пропаже одной из своих собак. Это был человек тупой и опустившийся, непомерной толщины; его трудно было чем бы то ни было вывести из сонного равнодушия. Не так отнеслась к делу дочь Дворняшкина. Маруся; она была немало огорчена, узнав, что бежал тот самый пуделек, которого она особенно любила, кажется, за его выдающуюся глупость. Когда же на другой день Каро вернулся, неся на ошейнике обрывок какой-то проволоки, девочка была положительно тронута и собственноручно накормила его остатками обеда на кухне (псы особенно ценили эту честь).
Каро прыгал вокруг девочки, лизал ей руки и жадно засматривал в глаза. Девочка, больше ради того, чтобы не садиться сразу за уроки, начала учить пуделя разным штукам. Дворняшкин, между прочим, занимался и дрессировкой собак, продавая потом наиболее способных псов знакомому клоуну. У него были обручи для прыгания, высокие узкие табуреты, картоны с большими цифрами и буквами и прочие наглядные пособия собачьей педагогики.