Оттуда открывался мир без буржуазии и бюрократии, то есть без эксплуатации, обмана и отчуждения. Борьба между трудом и деньгами должна была стать чем-то большим, нежели просто борьбой за деньги. «Получится из нашего мира что-нибудь или нет?» — спрашивает себя Лингг накануне взрыва. Мир выглядел в лучшем случае как лавка с завышенными ценами, а в худшем — как казарма, и его планировалось переустроить, сделав доступным и бесплатным, как детская площадка в парке или как общественная библиотека. Труд нуждался в освобождении: в этом мире человек не работает, а зарабатывает, результат подменен прибылью, и каждый реален настолько, насколько финансово состоятелен.
Несмотря на преимущественно эмигрантский состав, в пролетарских клубах часто ссылались именно на американские принципы и традиции, недаром Бенджамен Таккер называл анархистом «любого джефферсоновского демократа, которого не успели запугать», а Алексис Токвиль считал базой реальной демократии в Америке землячества, клубы, кружки, профсоюзы — свободные от государства сообщества, одним из которых и был клуб Лингга.
Тогдашние чикагские анархисты издавали пять газет. Контролируемая ими Ассоциация включала в себя двадцать два городских профсоюза, то есть шесть тысяч рабочих. В майской стачке 1886-го, кульминацией которой и стал взрыв, участвовало пятьдесят тысяч человек. Похороны казненных вдохновителей забастовки вылились в полумиллионную демонстрацию — примерно столько же людей собралось в те же дни на открытие нью-йоркской статуи Свободы.
Мастерство производственного саботажа и захватных стачек только изобреталось. Героические времена Индустриального Товарищества Рабочих были еще впереди. «Без Бога и босса!» — гласили ходившие по рукам листовки: «Их цель — прибыль, наша участь — кнут, выход — революция!» Результатом всего этого, правда, оказался не материальный рай безвластной коммуны, но высокий уровень социальных гарантий, сохранение которых требует непрерывной активности населения.
«Кружевные рубашки и бриллианты на туфлях», о которых вспоминал Луис Лингг, как о безвозвратно забытых чудачествах элиты, можно видеть сегодня в светской хронике любого гламурного журнала. Никелевые стены мест, где буржуа компенсируют свое неизбывное убожество, усыпаны сверканием рубинов, гранатов и алмазов. Ненадолго буржуа расстаются со своим немощным сознанием на серебряных диванах с полированной норкой, а потом их тошнит от самих себя в золотые умывальники и писсуары. В истории никогда не бывает «слишком поздно» для возвращения «проклятого прошлого».
«Позорные производства» с рабскими условиями, описанными в «Бомбе», тоже, кстати, никуда не делись. Они вынесены сегодня в Мексику, Аргентину, Малайзию, Сингапур... и продолжают быть источником фантастической прибыли компаний и материалом для модных разоблачительных книг вроде «No Logo» Наоми Кляйн.
В мире, где фразы вроде «государства суть собственность транснациональных корпораций и управляются международными финансовыми институтами» — давно стали общим местом и ни у кого не вызывают вопросов, освободительный проект не мог перейти в разряд идейного антиквариата. Хотя сегодняшнее поколение утопистов говорит чаще не об освобождении, а о преодолении труда как устаревшей дисциплинарной практики, резонно спрашивая: «Если семь процентов выполняемой на земле работы покрывают минимальные нужды человечества, куда и ради кого мы ходим пять дней в неделю?»
«Бомба» — не типичный для Фрэнка Харриса роман. Он больше запомнился публике своими шокирующими эротическими откровениями, знал наизусть едва ли не всего Шекспира, мог часами говорить о его эпохе и считался непредсказуемым денди. Его приятель Оскар Уайльд шутил: «Фрэнка Харриса приглашают во все лучшие дома Англии. Один раз!» После смерти Уайльда Харрис редактировал его «аморальные» романы, издавал Vanity Fair, богемный журнал, в котором Алистер Кроули разоблачал плагиатора Моэма. Между тем у автора «Бомбы» было свое, далекое от скандальных колонок бульварных газет понимание дендизма: противопоставление себя обществу нужно для создания дистанции, оно дает возможность особенного взгляда на это самое общество, позволяет сделать шаг от привычных явлений к их невыносимой сущности. Отстранение ради «остра-нения». Для художника и, конкретнее, для литератора искусство выражает именно то, что не может сегодня быть выражено политически. Это остро ощущает начитанный, но несчастливый Рудольф Шнобельт, речи которого изобилуют не только косвенными цитатами из Маркса, Бакунина и Лассаля, но и прямыми отсылками к Гете, Шиллеру, античной драме и народным песням. Кумир Шнобельта, Луис Лингг, напротив, не тратил времени на изящные искусства, схватывая отношения истины, красоты и справедливости самостоятельно и интуитивно. Лингг — агент витальной силы, не несет на себе рабской печати «цивилизованного вырождения», чем и обеспечен его личный магнетизм. Эта торжествующая витальность и инстинкт неповиновения напоминают о «Санине» Арцыбашева, изданном в те же годы, или о ницшевском «Заратустре», которым переболело все поколение Харриса. Могли быть, конечно, и другие литературные образцы, например тургеневский Базаров, которого Харрис сравнивал с Гамлетом и Дон Кихотом.