Один из отцов европейского анархизма, Пьер Жозеф Прудон, называл революционеров «досрочно освобожденными». «С помощью наших бомб из наших земных тюрем» — мог бы добавить к этому определению Луис Лингг, превративший свою предсмертную речь в полезную для сопротивления прокламацию. «Однажды! наше молчание станет громче наших слов» — написано на братской могиле казненных в Чикаго анархистов.
Глава I
Держись, и пусть твой дух тебя ведет, И верь всегда, то — Истины! полет
Меня зовут Рудольф Шнобельт. Я бросил бомбу, которая в 1886 году в Чикаго убила восемь полицейских и ранила шестьдесят. Теперь я живу под чужим именем в Баварии в городке Рейхольц и умираю от чахотки, наконец-то обретя мир и покой.
Однако я хочу написать не о себе: со мной все кончено. Прошлой зимой я продрог до костей, и мне становилось все хуже и хуже на ненавистных широких белых улицах мюнхенского пригорода, прокаленных солнцем и выметенных холодным ветром с Альп. Природа или человек вскоре распорядятся моими останками по своему усмотрению.
Но кое-что я еще должен сделать до своего ухода, я обещал это. Я должен рассказать о человеке, который сеял ужас по всей Америке; полагаю, это был величайший человек из когда-либо живших на земле, природный бунтарь, убийца и мученик. Если мне удастся создать правдивый портрет чикагского анархиста Луиса Лингга, каким я знал его, воссоздать его душу и облик, а также величайшую цель его жизни, то я сделаю для человечества больше, чем когда бросил бомбу...
С чего начать? Неужели возможно словами нарисовать великого человека, показать, как хладнокровно он подсчитывает свои силы, как безошибочно принимает решения, как по-тигриному нападает? Самое лучшее, что я могу сделать, так это начать с начала и рассказать без прикрас, как все было. «Правда, — сказал мне однажды Лингг, — это скелет, поверь мне, всех великих произведений искусства». Кроме того, память сама по себе художник. Реальные события останутся в прошлом, со временем забудутся подробности и в памяти останется лишь главное.
Наверное, нарисовать портрет этого человека будет не очень трудно. Я не имею в виду, будто я настоящий писатель, но я читал кое-кого из великих писателей и знаю, как они рисуют человека, поэтому мои слабости выше всего того, что любой писатель сделал для своей модели. Боже мой! Если бы Лингг мог вернуться и посмотреть на меня, протянуть мне руки, я встал бы с кровати и выздоровел, оправился от кашля и пота и смертельной слабости, избавился от своей болезни. В нем было достаточно силы, чтобы вдохнуть жизнь в мертвеца, и достаточно страсти, чтобы ее хватило на сотню человек...
Я многому, очень многому научился у него; и больше всего, как ни странно это звучит, после его гибели. В последние одинокие месяцы я много читал и много думал; и все мое чтение проходило под знаменем его слов, которые я вспоминал и которые сложное делали простым. Мне часто приходило в голову, почему я не оценил ту или иную фразу в свое время. Но память сберегла их для меня, и когда пришло время, скорее, когда я достаточно созрел для них, я стал вспоминать и понимать их значение, так что в Лингге источник моего роста.
Хуже то, что вначале мне придется рассказать о себе, о своем детстве, а это совсем неинтересно; но ничего не поделаешь. Если я — зеркало, в котором читатель должен увидеть Лингга, то моя задача убедить его в том, что зеркало чистое, не искажает правду и не уродует ее.
Родился я недалеко от Мюнхена в небольшой деревушке под названием Линдау. У моего отца был чин оберфорстера, то есть главного чиновника в лесном департаменте. Мама умерла рано. Меня вырастили довольно здоровым в нелегких условиях германских гор. В шесть лет я начал учиться в деревенской школе. А так как одет я был лучше большинства моих одноклассников и поскольку время от времени мне дарили несколько пфеннигов, то и считал себя лучше них. Кстати, и учитель ни разу не ударил и не выбранил меня. Наверное, я был ужасным снобом. Помнится, мне очень нравилось мое имя — Рудольф. Были ведь и короли Рудольфы, а вот фамилию Шнобельт я ненавидел, до того она казалась мне обычной и вульгарной.