Выбрать главу

– Вера и честь. И преданность своему долгу, – с глубоким чувством, охрипнув от волнения, сказала миссис Макгинли. – Сочувствие всем беднякам, сила прощать и любовь к истинной церкви. Все то, чего вы не понимаете с вашим нечутким сердцем и самоуверенностью, с которой беретесь осуждать других. Если потребуется найти человека, который будет спокойно смотреть, как бедняки голодают, и скажет, что это их собственная вина, – значит, это протестант, и, скорее всего, протестантский проповедник. Он станет говорить об адском пламени и своими словами раздувать огонь. Самая приятная для него мысль за воскресным обедом, что какой-нибудь католический ребенок голодает, и спит он всего слаще, думая, что все мы замерзнем в канаве, когда он выгонит нас из наших домов и завладеет землей, которая принадлежала нашим отцам и отцам наших отцов с незапамятных времен.

– Но ведь это все романтическая чушь, вы прекрасно об этом знаете, – ответила Кезия, сверкая глазами, которые потемнели и стали почти зелеными. – Многие землевладельцы-протестанты разорились, стараясь прокормить своих арендаторов-католиков во время голода. Мне это доподлинно известно, потому что мой дедушка был одним из таких лендлордов, и когда голод кончился, у него не осталось в кармане и полупенса. Да и голод был уже полвека назад. И в этом все дело – вы живете в прошлом. Вы лелеете старые печали, словно боитесь с ними расстаться. Вы носитесь со своими горестями, как с маленькими детьми! Но нельзя же отрицать, что сейчас католики получили многие права!

– Но Ирландией все еще правит протестантский парламент, заседающий в Лондоне.

Айона обращалась только к мисс Мойнихэн, словно в комнате, кроме них, никого больше не было.

– А вы кого бы хотели? – выпалила та. – Римскую курию? Вот это вам и надо, правда? Чтобы все мы опять стали подвластны папе? Вы хотите насадить папизм на всей земле и подчинить ему всех, не только тех, кто исповедует эту веру. В этом суть дела! Но я скорее умру, чем поступлюсь своим правом на свободу вероисповедания.

Глаза миссис Макгинли загорелись уничтожающим огнем:

– Значит, вы боитесь, что если мы добьемся власти, то станем преследовать вас, как вы сейчас преследуете нас. И вам тогда придется сражаться за свободу и право владеть землей, которой веками владели лендлорды, лишая тем самым большинство людей избирательных прав и мешая им заниматься делом по душе. Вот это вас и пугает, да? Но, Бог свидетель, мы-то знаем, что такое угнетение, у нас были хорошие учителя!

Однако тут в спор вмешалась Юдора. Она побледнела, и речь ее была прерывистой:

– Неужели вы навсегда хотите остаться в прошлом? Вы хотите уничтожить даже возможность, которая нам представилась теперь, – покончить с ненавистью и кровопролитием и сделать Ирландию настоящей, приличной страной, под защитой вашего собственного закона?

– То есть под управлением Парнелла? – резко возразила Кезия. – Вы полагаете, он удержится на плаву? Но Кэти О’Ши положила конец его карьере!

– Не будьте такой ханжой, – съязвила Айона. – Хотя он, конечно, виноват, и она тоже. Один лишь капитан О’Ши в этом деле чист.

– Но я читала, – вмешалась Шарлотта, – что это сам капитан толкал их друг к другу в интересах своего собственного политического возвышения. И это делает его столь же виновным, как и остальных двоих, но по гораздо более бесчестной причине.

– Но он не повинен в прелюбодеянии, – отрезала мисс Мойнихэн, вспыхнув от негодования. – А это такой же смертный грех, как убийство.

– А манипулировать чувствами другого человека так, что он влюбился в твою жену, и продать ее ему за политическую выгоду, а потом ее же за это публично опозорить – это что, в порядке вещей? – спросила миссис Питт в изумлении.

Эмили издала протяжный стон.

А ее сестре вдруг захотелось рассмеяться. Вся эта сцена была абсурдна. Но если бы она позволила себе смех, ее бы сочли рехнувшейся. Хотя, может быть, оно было бы не так уж плохо. Все лучше, чем эта невменяемая злоба.

– Хотите еще булочку? – спросила Шарлотта у Кезии. – Они просто чудесны. А разговор – ужасен. Все мы вели себя непозволительно грубо и попали в неловкое положение, из которого нельзя выйти, сохраняя достоинство.