Маас повернул влево, проплыли во мраке последние скалы. Прощайте, Арденны, — и начали натягиваться нити, которые протянулись меж нами, от каждого мгновенья, каждой встречи: печально-встревоженная улыбка Николь и ненавидящий взгляд вдовы Ронсо, пожатье Луи и маслянистые слова Мариенвальда, пронзительная труба, поющая над крестом, и отрешённый голос Агнессы Меланже, лесные тропы и потерянные глаза Ивана, шершавые парапеты моста и хриплый голос старого Гастона, прощальный взмах Терезы и одинокая фигура женщины, затерявшаяся среди белых крестов. Нити меж нами не расторгнутся отныне, но натяжение их с каждым километром делалось все пронзительнее и острей. Ах, Тереза, Тереза, верно, ей будет горше всего, но она пройдёт через это и выйдет освобождённой. Эх, Иван, он сидел как пришибленный, когда мы с Антуаном обменивались мнениями перед дорогой, и я назвал то главное имя, которое теперь уже одно оставалось на белом камне. Иван, взмахнув руками, тупо повторял: «Этого не может быть! — А потом вскочил и мстительно закричал: — Будьте прокляты, эти проклятые капиталистические страны, если в них одни эксплуататоры и предатели», — и глаза у него сделались беспомощными. «Можешь отдать Антуану сто франков, — сказал я. — Ты проиграл. Инициалы на сосне были вырезаны Щёголем весной, когда я прислал первое письмо Антуану…»
Натягиваются нити, но память не отступает. «Желаю успеха», — сказал по телефону Матье Ру. Спасибо, Матье, ты явился по доброй воле и рассказал все. «О'ревуар, Виктор, до свидания», — молвила Сюзанна, прижавшись ко мне щекой, и тоненькая её фигурка, застывшая в проёме двери, так и стоит перед глазами. Нерасторжимы эти нити, а дорога стремится вдаль, мотор укачивает, и голова сама собой опускается на грудь. В транзисторе — шансонье, мне снится французская речь, стремительная, порывистая, открытая. Яркогласные звуки её как-то по-особому протекают сквозь гортань и вылетают в мир торжествующе и ясно. И рождается речь. Все в ней расчленено, и все слитно как песня. А это и есть песня, которую поют сто миллионов певцов.
Машину тряхнуло на переезде, но Антуан почти не сбросил газ, и мы проскочили по стыкам так, что я подпрыгнул.
— Куда спешишь, о Антуан? — со смехом произнёс я. — Скажи мне что-нибудь хорошее.
— Же т'эм, Виктор, — сказал Антуан. — А ты скажи мне это по-русски.
— Я люблю тебя, Антуан. Но зачем мы так несёмся? Только начало пятого.
— Ты не знаешь наших бельгийцев. Они уже варят кофе.
Впереди маячили два красных огонька. Антуан азартно прибавил газ, красные огоньки притянулись к нам, отпечатался в свете фар голубоватый кузов, мелькнуло заспанное лицо над рулём, а впереди тут же зажглись два новых красных огонька, и мы припустили за ними.
Небо за спиной постепенно голубело и прояснялось, звезды гасли над горизонтом, а вместо них зажигались огни на земле: окна домов, фары машин. Сложенная гармошкой карта лежала на моих коленях, и по ближайшему указателю я определил: до Брюсселя 25 километров . А Брюссель это уже полдороги, за ним — Гент и Кнокке.
Проскочили тесный городок, сумеречно проступающий из тьмы, и вот уж под нами брюссельская автострада. Дорога была ещё бессолнечной, но уже ясно проглядывалась до горизонта, и редкие рощицы неспешно отползали назад.
Настаёт новый день. Что же мы узнаем в нём? Я углубился в свои мысли и не заметил, как Антуан выскочил на виадук, пошёл по виражу на разворот — раскрылось солнце, зацепившееся нижним краем за дальний лесок. Со всех сторон сбегались к кольцевой дороге ранние пташки, с каждым километром их становилось все больше, но пока они не слились в сплошной поток и двигались каждая по своей воле.
А вот и развязка на Гент и Остенде. Проскакиваем её понизу, ложимся в правый вираж. Боже, что там творится, машины уже не идут, а ползут, за многими катятся трейлеры, отчего машина сразу становится неповоротливой и медлительной. Пришлось притормозить на выезде и торчать перед этим потоком, пока добрый водитель не сделал приглашающего жеста, уступая дорогу. Мы влились в это стадо, и поплелись в нём. На путепроводе стоял взмокший полицейский в чёрной шинели. Но что он мог — один на один с этим стадом.
— О ля-ля! — сказал Антуан, прижимаясь к обочине, и сразу же за путепроводом выскочил из стада.
— Хочешь ещё кофейку? — удивился я.
Антуан не ответил. Мы скатились вниз на кольцевую автостраду, промчались под путепроводом — и снова на правый вираж, к тому полицейскому, который стоял на верхней дороге. Перед нами была чистая полоса и вела она в Брюссель. А стадо плелось навстречу.
— Через час встречную дорогу перекроют, — сказал Антуан, — хорошо, что мы проскочили.
Мы снова спустились на кольцевую и, вернувшись по восьмёрке к исходной точке, благополучно миновали развязку на Гент и Остенде.
— Поедем на Дендермон, — пояснил Антуан.
Я посмотрел на карту: дорога на Дендермон не имела отчётливого направления к морю и пролегала примерно в середине между Гентом и Антверпеном. Но, увы, хитрость Антуана не удалась: и эта дорога оказалась забитой машинами, хоть и не столь плотно.
Но не таков Антуан, чтобы терпеть эту стадность. На первом же съезде он выбросил машину из потока, и мы пошли крутить по просёлкам. Мы бросались то вправо, то влево, поворачивали под прямым углом и даже назад, как яхта на встречном галсе. Просёлки были пусты в этот ранний час, и все машины, которые попадались нам по пути, спешили навстречу — к стаду. Антуан жал изо всех сил, я уже не мог уследить за всеми причудливыми его бросками, потому что не все дороги были отмечены на карте, но Антуан ни разу не сбился, не дал ни одного предупреждающего сигнала, ни разу не попал на такую дорогу, которая не имела бы продолжения. Мы обогнули Дендермон с севера, а Гент, наоборот, с юга. Три раза проносились по путепроводам под теми самыми автострадами, по которым полз, тащился, влачился, а то и просто стоял поток машин и тогда Антуан весело издевался над земляками.