Выбрать главу
(1841)

Он понимает, что человек, оторванный от природы, предаёт жизнь и обрекает себя на погибель:

              ПРИМЕТЫ Пока человек естества не пытал          Горнилом, весами и мерой; Но детски вещаньям природы внимал,          Ловил её знаменья с верой;
Покуда природу любил он, она Любовью ему отвечала: О нём дружелюбной заботы полна, Язык для него обретала.
Почуяв беду над его головой,          Вран каркал ему в опасенье, И замысла, в пору смирясь пред судьбой,          Воздерживал он дерзновенье.
На путь ему выбежав из лесу волк,          Крутясь и подъемля щетину, Победу пророчил, и смело свой полк          Бросал он на вражью дружину.
Чета голубиная, вея над ним,          Блаженство любви прорицала: В пустыне безлюдной он не был одним,          Нечуждая жизнь в ней дышала.
Но чувство презрев, он доверил уму;          Вдался в суету изысканий… И сердце природы закрылось ему,          И нет на земле прорицаний.
(1840)

Это стихотворение, наверное, показалось прогрессистам XIX века просто-напросто смешным, — только теперь, спустя два столетия, оно явлено во всей своей пророческой силе.

Чем похваляется возомнивший себя богом «материалист», — спрашивал себя и читателя поэт, — если по сути своей человек лишь только недоносок, «бедный дух, ничтожный дух! — но не житель Эмпирея»?.. Средь горечей, страхов, скорбей этому жалкому духу почти не осталось надежды на спасение, хотя он ещё слабо слышит «арф небесных отголосок». Однако глаза ему застилает мгла — сумерки сознания, и скоротечное существование того и гляди канет в «бессмысленную вечность»…

Судьбой последнего поэта на земле пронизана вся книга «Сумерки»: от стихотворения к стихотворению — до предельных глубин бытия, человеческой души, мировой истории — доходит, разворачиваясь, этот поразительный по безоглядной правдивости и самоотверженному мужеству монолог.

В восьмистишии «Мудрецу» Боратынский печально усмехается над самим собой — над своим наивным желанием тишины и покоя:

Тщетно, меж бурною жизнью и хладною смертью, философ, Хочешь ты пристань найти, имя даёшь ей: покой. Нам, из ничтожества вызванным творчества словом тревожным, Жизнь для волненья дана: жизнь и волненье одно. Тот, кого миновали общие смуты, заботу Сам вымышляет себе: лиру, палитру, резец; Мира невежда, младенец, как будто закон его чуя, Первым стенаньем качать нудит свою колыбель!
(1840)

С той же горечью он свидетельствует о непомерном для земного человека даре мысли, которому он сам сызмалу поклонялся и, несмотря на всю обретённую скорбь познания, остался верен до конца:

Всё мысль да мысль! Художник бедный слова! О жрец её! тебе забвенья нет; Всё тут, да тут и человек, и свет, И смерть, и жизнь, и правда без покрова. Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком К ним чувственным, за грань их не ступая! Есть хмель ему на празднике мирском! Но пред тобой, как пред нагим мечом, Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.
(1840)

Образ последнего поэта — символ заблудшей человеческой души в обездушенном мире. Разумеется, он не во всём совпадает с личностью самого его создателя, но несомненно и другое: этот образ во многом отражает внутренний мир Боратынского, глубину его сознания, чувства и мысли. Явления ли «внешней» жизни пробуждают воображение поэта или же напряжённое внутреннее переживание вызывает в нём видения, — но в них неизменно присутствует этот сквозной образ. Он позволяет Боратынскому с безусловной правдивостью осознать и выразить свою душу.

Не столь существенно, видел ли он когда-нибудь въяве слепого нищего, поющего перед толпой, или же всё это пригрезилось ему, — а важно то, что в этом бедном безымянном певце он разглядел и последнего поэта, и самого себя:

Что за звуки? мимоходом Ты поёшь перед народом, Старец нищий и слепой! И, как псов враждебных стая, Чернь тебя обстала злая, Издеваясь над тобой.