Выбрать главу

Иван Киреевский знал Боратынского очень хорошо: в течение шести лет теснейшим образом дружил с ним. Категорически ничего не утверждая, он в некрологе высказал лишь предположение о том, в чём была причина «неотразимой грусти» поэта:

«Впрочем, может быть, он и от природы уже был склонен к этому направлению мысли, которое очень часто замечается в людях, соединяющих глубокий ум с глубокою чувствительностью. Оно происходит, вероятно, оттого, что такие люди смотрят на жизнь не шутя, разумеют её высокую тайну, понимают важность своего назначения и вместе неотступно чувствуют бедность земного бытия. Оттого они даже в кругу забав и шумных удовольствий часто кажутся печальными; оттого самое чувство радости для них бывает соединено с непреодолимою задумчивостию и скорее похоже на грусть, чем на весёлость обыкновенных людей».

То есть трагичность миросозерцания была в Боратынском врождённой — и с годами только развивалась, превратив наконец его жизнь, по собственному же признанию, в дикий ад.

В одной-единственной своей «Молитве» он ничего не говорит о неизбывности первородного греха, о всех превратностях пути человечества — он просит у Царя Небес лишь забвенья «заблуждений земли» и сердечных сил на Его строгий рай.

«Проповедь Баратынского — это проповедь сомнения, — пришла к выводу Ирина Семенко; — у него „откровенья“ — „откровенья“ преисподней <…>. Но именно в этом и заключалась сила его духа, именно это наложило печать бесстрашия на поэзию Баратынского, сумевшего „улыбнуться ужасу“. <…> Человек в лирике Баратынского наделён величайшим самообладанием. Силой своего высокого искусства он эстетически преображает жизнь, о несовершенстве которой скорбит <…>».

С этими мыслями сходятся и выводы Евгения Лебедева:

«<…> Боратынский уже с самых первых шагов в литературе остро ощутил своё высокое предназначение, осознал его беспредельную власть над собой, ещё не вполне понимая, какого рода это предназначение, ещё не умея дать определение этому категорическому императиву своей поэзии. Однако ж туман рассеялся очень скоро, слово нашлось, задача была определена, и цель засияла перед молодым поэтом во всём её нестерпимом величии:

Я правды красоту даю стихам моим.

<…> Великий поэт потому и велик, что в решающую минуту всего себя, без остатка, отдаёт истине. Подчиняется ей безоговорочно. <…>

В известном смысле вся поэзия Боратынского представляет собою потрясающее человеческое свидетельство того, какою тяжёлой ценой даётся познание „правды без покрова“».

Необычная метафора Боратынского о строгом рае напоминает о словах Христа из Нагорной проповеди: «тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их» (Мф. 7, 14).

«У нас нет никакого основания сомневаться в том, что Баратынский умер „созревшим для Неба“», — пришёл к выводу Гейр Хетсо, говоря о последних стихах поэта.

За границей. Германия, Париж

С наступлением лета Боратынскому было уже не до созерцания природы. Целый месяц он «на ногах»: побывал на межевании в своих имениях Скуратово Тульской губернии и Глебовское на Владимирщине.

Проездом в Москве, сходил на концерт знаменитого пианиста и композитора Ференца Листа — и написал маменьке о своём впечатлении, обнаружив чрезвычайно тонкое понимание исполнительского мастерства:

«<…> Я слышал Листа и остался не так доволен, как ожидал. Стремительность его игры превышает всё доступное воображению, но превышает и возможности фортепьяно. Звуки следуют один за другим так скоро, что сливаются в смутный шум, не приносящий особенного удовольствия. От этой быстроты рояль задыхается. К тому же я не нашёл у него подлинно музыкального чувства. Прекраснейшие мелодии он портит украшениями, не имеющими ни смысла, ни цели. Его форте и пиано-пианиссимо, великолепные сами по себе, не производят впечатления, ибо не выражают подлинного музыкального замысла. Он претендует на импровизации, а исполняет одни гаммы. Я решительно предпочитаю ему Тальберта. Здесь ему устроили овацию, смешную по двум причинам: во-первых, потому что это был заёмный энтузиазм, главная цель которого — не отстать от берлинцев, а во-вторых, будь даже этот восторг неподдельным, он превышал всякую меру, большего не могли сделать даже для спасителя отечества. Есть отчего разочароваться в славе <…>» (перевод с французского).

В конце августа давний знакомый Боратынского Пётр Кичеев случайно встретил поэта с семьёй в небольшом сельском храме, расположенном между Мурановом и Троице-Сергиевой лаврой. «<…> я отправился с женою в своё переяславское имение, сельцо Деревково, намереваясь на обратном пути заехать в Мураново, — вспоминал Кичеев. — По дороге мы посетили Хотьков монастырь. При входе в храм слышим поют: со святыми упокой и в эту же минуту нас окружают Евгений Абрамович, его супруга и семейство его. Пошли взаимные приветствия и рекомендации, так как со мной была второбрачная жена, ещё незнакомая с Баратынскими. Наконец, они просили нас заехать к ним на обратном пути в Мураново и объявили, что в первых числах сентября они отправляются за границу».