Выбрать главу
Ты полюбил тебя призревшую семью И, с жизнию её сливая жизнь свою, Её событьями в глуши чужого края Былого своего преданья заглушая, Безропотно сносил морозы наших зим; В наш краткий летний жар тобою был любим Овраг под сению дубов прохладовейных. Участник наших слёз и праздников семейных, В дни траура главой седой ты поникал, Но ускорял шаги и членами дрожал, Как в утро зимнее порой, с пределов света, Питомца твоего, недавнего корнета, К коленам матери кибитка принесёт И скорбный взор её минутно оживёт. <…>

Тенью мелькает в этих стихах сам поэт, зато ясно очерчен скорбный лик маменьки в мгновение встречи.

Но тут же стих преображается: на смену приглушённого голоса памяти приходит звонкий, торжественный глас истории:

Но что! радушному пределу благодарной, Нет! ты не забывал отчизны лучезарной! Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра Имел ты на устах от утра до утра. Именовал ты нам и принцев и прелатов Земли, где зрел, дивясь, суворовских солдатов, Входящих вопреки тех пламенных часов. Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов, В густой пыли побед, в грозе небритых бо́род, Рядами стройными в классический твой город; Земли, где год спустя тебе предстал и он, Тогда Буонопарт, потом Наполеон, Минутный царь царей, но дивный кондотьери, Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас Он звонкой пустотой революцьонных фраз <…>.

Никакой «очарованности» Наполеоном, образом которого были так увлечены последователи романтизма, — не беглецом ли Джьячинто был сызмалу внушён этот трезвый взгляд на «минутного царя царей»?..

Поэт добродушно усмехается над былым гневом своего дядьки, который был вынужден когда-то нести «контрибуцию» корсиканцу и навек потерял всё своё богатство — серебряные ложки. Малый, трагикомический эпизод истории!.. Но он позволяет вспомнить и «большую» историю: опалу и кончину «на битвы не усталого» Суворова, испустившего дух «в картечи эпиграмм»; смерть самого «злодея» на «скале пустынной»…

Боратынский не судит — никого и ничего.

Что это было? — словно бы спрашивает он. И даёт ответ:

<…> то ли благо, то ли зло…

Вот и свидетель этих исторических бурь, его дядька, опочил — и его «<…> итальянский гроб в ограде церкви нашей». А воспоминание — живо:

А я, я, с памятью живых твоих речей, Увидел роскоши Италии твоей: Во славе солнечный Неаполь твой нагорной, В парах пурпуровых, и в зелени узорной, Неувядаемой; амфитеатр дворцов Над яркой пеленой лазоревых валов; И Цицеронов дом, и злачную пещеру, Священную поднесь Камены суеверу, Где спит великий прах властителя стихов, Того, кто в сей земле вулканов и цветов, И ужасов, и нег взлелеял Эпопею, Где в мраке Тенара открыл он путь Энею, Явил его очам чудесный сад утех, Обитель сладкую теней блаженных тех, Что, крепки в опытах земного треволненья, Сподобились вкусить эфирных струй забвенья. <…>

Древняя и вечно юная красота Элизия земного сливается в его воображении с божественной красотой вечности, — и эта вечность притягивает с влекущей силой:

Неаполь! До него среди садов твоих Сердца мятежные отыскивали их, Сквозь занавес веков ещё здесь помнят виллы Приюты отдыхов и Мария и Силлы; И кто, бесчувственный среди твоих красот, Не жаждал в их раю обресть навес иль грот, Где б скрылся, не на час, как эти полубоги, Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги, Но чтоб незримо слить в безмыслии златом Сон неги сладостной с последним, вечным сном <…> (курсив мой. — В. М.).

Боратынский знать не знал, что пишет своё последнее стихотворение.

Сам стих угадал то, о чём он даже не подозревал…

Стихи, они говорят больше, чем знает поэт.

Строгий рай

Всё случилось почти мгновенно — чуть ли не в один день…

Вот что известно о том роковом событии.

28 июня Настасья Львовна почувствовала себя очень плохо. Начался припадок. Боратынский бросился к жене, схватил запястье. Пульс был лихорадочным. Он страшно испугался за её жизнь — испытал глубокое нервное потрясение… Ночью ему стало плохо…