Свою концепцию языка Фосслер считал эстетической. При этом исследователь не различал эстетической окраски слов, которую они действительно часто приобретают в стиле художественной литературы, у больших писателей, и общенародных значений этих же слов, обязательных для всех людей, независимо от их эстетических или каких-либо иных индивидуальных побуждений. Как бы чувствуя уязвимость своей концепции, немецкий филолог стремится укрепить ее указанием, что язык – это не только творчество (Schöpfung), но и развитие (Entwicklung), в сфере которого возможна повторяемость. Но, по убеждению автора, активное начало в языке всегда определяется индивидуальным лингвистическим творчеством. Универсальная эстетическая функция языка у Фосслера не уживалась с известным «шаблоном» лексических и грамматических построений, без которых язык не может служить средством общения всех людей, для которых данный язык является родным или усвоенным.
Сам Фосслер и его многочисленные ученики и последователи сделали немало в изучении языка и стиля художественной литературы разных эпох и народов, но последовательное неразличение и неразграничение коммуникативной и эстетической функций языка привело к тому, что в недрах этой научной школы центральная функция языка (функция общения) оказалась отодвинутой на самый задний план. Тем самым неправомерно осмыслялось основное назначение всякого национального языка[164].
Но если у Фосслера отрицание известной самостоятельности слова мотивировалось общей эстетической концепцией языка, то в некоторых направлениях современной лингвистики подобное отрицание мотивируется релятивистической концепцией языка: язык существует лишь в процессе его функционирования.
«Текст, – читаем мы у сторонников подобной доктрины, – это единственная реальность языка»[165].
В такого рода заявлениях весьма характерны определения – единственный, единственная.
«Значение слова существует только в процессе его употребления» (с подчеркнутым «только»)[166].
За пределами данного употребления слова оказываются фикцией.
В свое время один из исследователей утверждал: так как существительное лев для ребенка, для зоолога и для охотника каждый раз представляется в разном психологическом ореоле, то об общем значении слова лев говорить не приходится. Все определяется контекстом, все зависит от ситуации, которую некоторые лингвисты называют ситуацией hic et nunc (здесь и теперь)[167]. Любопытно, что эксперимент со львом уже фигурировал у исследователей прошлого столетия. В свое время Вегенер утверждал, что в предложении «Лев может разгрызть любую кость» и «Лев – благородное животное» существительное лев будто бы выступает в совершенно различных значениях: в первом случае – «нечто сильное», во втором – «нечто благородное»[168].
В действительности, однако, в обоих контекстах лев имеет, разумеется, одно и то же значение, хотя и акцентированное неодинаково: «крупное хищное млекопитающее, семейства кошачьих». Доказательство: приведенное определение сохраняет свою полную силу для обоих приведенных контекстов. Нежелание считаться с подобного рода совершенно необходимыми обобщениями приводит к неправомерному растворению языка в сумме разрозненных контекстов. Обобщающая сила языка сводится на нет. Контекст приобретает не только всемогущее значение. За его пределами существование языка объявляется иллюзорным.
«Слова и предложения – заявляет один из современных западногерманских лингвистов – за пределами того или иного контекста – это сплошная фикция»[169].
164
Споры о «школе Фосслера» до сих пор продолжаются в филологии многих зарубежных стран. Попытка Р. Холла зло высмеять принципы этой школы (
168