Я дивился тому своему «брату», мной овладевали гнев и милосердие, а позже — страх. Легко было догадаться, что между нами произойдет нечто важное.
Он начал говорить о поэзии и искусстве и сказал, что терпеть их не может, потому что «плаксивые, бедные разбиваются в потемках и сами не знают, чего хотят».
Мне стало невыносимо.
— Я надеялся, что вы скажете, не приходило ли вам на ум, почему поэзия именно такая и кто в этом виноват?
Он хотел было ответить одной из тех поистершихся бюрократических фраз, которыми воюют обычно двуногие песиглавцы, но я сразу же перебил его:
— Это потому что наши поэзия и искусство не имеют почвы под собой, и пока политическая власть будет в таких руках, как ваши, нет надежды на лучшую судьбу для народа…
После ужина я остался один.
Открытое окно выходило в большой сад, и ко мне наведались мои товарищи — мысли.
Не болен я, но жизнь без материнской ласки, среди чужих людей, одинокая жизнь в обиде и унижении преждевременно сломили мою юность.
Теперь меня кололи терновые мысли.
Выгнали меня из родного дома, все забрали. Для Нюнька. За то, что он родился калекой, одарили его сердцем и достатком. А я родился здоровым, и за это меня лишили всего.
Я облокотился на подоконник, оглядел все вокруг — родное, знакомое.
Здесь давно покинул я овец и дудочку, взял материнские песни и ушел в малярскую школу. Оказался среди тесных стен, как птица в клетке.
И те стены, и тот холодный мир вокруг согревал теплом своей родной матери. В чужую, темную комнату наведывались детские сны и призраки, которых я принес с далеких, родных лесов от моей мамы. Те искренние приятели — сны — собирались все одинокими вечерами и бессонными ночами вокруг огня, что пылал во мне. То была одинокая отрада на чужбине.
Эй, эй!.. Бывало, выбегу к Сенюковому Олексе, спрячемся в саду, сделаем маленький плуг из старого острия и пашем землю… Но Олекса давно умер, а мне так и не суждено было вспахать своего поля.
Так закончилась моя первая песня.
Однажды пастушком заблудился я в лесу, и после долгого плача, голодного, меня сморил сон. Просыпаюсь в полночь — чудеса чудесные роятся вокруг елей, луна пускает свои лучи сквозь ветви на пни и коряги, а вон там из-за могилы будто выходит кто-то, как лунатик, и стонет так, что эхо идет по лесу.
…Рано проснулся я, и вдруг мне показалось, что встаю из гроба.
Потом вышел во двор с отцом. Спросил его, как ему живется. Он долго молчал, а потом начал жаловаться:
— Плохо. Так плохо, что и не рассказать. Сам не могу себе помочь. Нечистая сила овладела мной… Я стал как мальчик на побегушках, как машина, работающая на женские и Нюньковы прихоти, а мне самому даже места в собственном доме нет. Во всем доме нет ни одной пяди, где бы я мог спокойно сесть. И к тому же та набожная ведьма вечно жалит меня, что я думаю только о себе. Подумай только, как все эти набожные уроды умеют безбожно пытать! Они оба с Нюньком ненавидят меня в этом доме, рады бы совсем не видеть меня. Та женщина — петля на мою шею, такая черная туча, что у меня мороз по коже идет, когда ее вижу, но мне нет никакого спасения. Я раб всего: пола, стен дверей, каждого часа, каждой минуты. Тут нельзя стать в ботинках, там нельзя заговорить, потому что Нюнько спит, там нельзя облокотиться, потому что слышен будет от меня запах табака. Мне ничего нельзя. Меня на каждом шагу пронимает страх, я собственной тени боюсь… Ходил я к адвокату, думал, достану развод, но он сказал, что разводы дают только панам, а холоп об этом и думать не может. Провинился я по глупости своей, дал себя окрутить, и все. Взял себе женщину не в пару, а думал, будет такая же, как была первая…
По тропинке, садами вышли мы на кладбище, к маминой могиле.
Было тихо. Солнце целовало землю, на ней просыпались цветы с медом и ароматами. Белые облачка плыли по небу, как лебеди по синему морю.
Мать будто смотрела на нас из-за теней деревьев.
Старик шептал:
— Я вез ее к врачу, а она все хотела вернуться домой и очень убивалась по тебе: «Кто ему будет песенки вечером петь?.. Найдется ли когда-нибудь в мире сердце, что почувствует мою боль? Когда Назар подрастет, передай ему от меня, что я тяжело работала. Но видно, мало я себе милости у Бога выпросила, раз уж дал он мне такую судьбу…» Тут у нее начался кашель, и она потеряла сознание. Песня вынянчила ее и была ей родной сестрой в горе и радости, а она была ей верна до последнего вздоха.
Меня охватила такая безграничная жалость, что мать сразу же появилась передо мной.
Ее глаза смотрели на меня, — моя бесконечная тоска воскресила ее.
Я побежал домой и кинулся рисовать ее портрет.