И день, и два, и неделю плывет “Лидс” по океану. Жизнь идет на судне, как всегда. Разнообразия мало.
То погода станет свежей и разгуляются в океанском просторе волны, то стихнет буря и океан успокоится. То бушует ветер и гудит в снастях и словно пытается повалить на борт судно, то он уляжется и воздух как бы застынет. Вечером кажется, что на целые дни устанавливается хорошая погода. А утром смотришь — все кругом напоено, насыщено туманом. Ничего не разглядишь в нескольких шагах.
Пароход замедляет ход. Поминутно заунывно гудит сирена, чтобы дать знать встречным судам об опасности столкновения. Откуда-то чуть слышны, словно с трудом пробиваясь, такие же заунывные гудки. Может быть, это отзываются такие же встречные суда, а может быть, попросту откликается шаловливое эхо…
И час, и два, и десять часов блуждает пароход в тумане. И кажется, не выбраться из тумана никогда…
А там, смотришь, откуда-то потянуло холодным ветром, и уже унесло туман, изорванный в клочки. И вновь сияет над пароходом сверкающее солнце, голубеет небо…
Буслей скоро привык к судовому режиму. Он сдержал данное капитану слово — никому не мешал на судне, никому не надоедал вопросами и неуместным любопытством.
Капитан Смитс, не совсем охотно взявший Буслея на борт своего парохода, скоро совершенно примирился со своим пассажиром и в минуты доброго расположения духа охотно болтал с ним о том, о сем, посмеиваясь над его незнанием морских терминов, над непривычкой наблюдать явления, совершающиеся вокруг в природе, предвидеть по каким-то незаметным, почти неуловимым, но понятным морякам признакам близость изменения погоды.
Раза два или три Смитс снисходил до того, что принимался “сражаться” с пассажиром в шашки, но Буслей слишком легко обыгрывал моряка, забирая без пощады его шашки и проводя свои шашки в дамки, что очень не нравилось Смитсу.
— С вами сам черт не справится. Ну вас в болото, — ворчал он.
Таким образом, игра в шашки как-то сама собой скоро прекратилась.
Зато Буслей, оказавшийся недурным портретистом, успел зарисовать физиономии всех матросов, в десятке поз изобразил самого капитана, и все эти наброски поступили в собственность мистера Смитса.
В скором времени капитанская каюта превратилась в целую картинную галерею. Судовой плотник довольно искусно изготовил рамочки для акварельных эскизов и карандашных набросков Буслея, и “картинки”, как называл весь экипаж “Лидса” его произведения, украсили собой стены капитанской каюты.
Предсказания врачей, уверявших Буслея, что он быстро оправится от своих недомоганий, как только отлежится и надышится свежим воздухом, оказались правильными: его бледные щеки заметно порозовели, приобрели здоровый загар, кожа, прежде пористая и вялая, сделалась гладкой, бархатистой. В усталых глазах появился блеск; на хмурых устах чаще и чаще мелькала веселая улыбка. В довершение всего — хороший аппетит, крепкий сон, полное отсутствие мучительных головных болей, почти всегда хорошее, ровное настроение духа…
Чего же желать больше?
Кроме того, на пароходе видны были только бодрые вечно занятые работой люди со смуглыми обветренными лицами, и не приходилось слышать бесконечных жалоб на те или иные болезни, как это бывает у больных в санатории.
Правда, жизнь на пароходе отличалась однообразием, казалась по временам слишком монотонной. Иной раз Буслею почему-то вдруг особенно ярко вспоминались концертные залы и театры Лондона, вспоминался клуб, в котором он бывал ежедневно, вспоминались некоторые постоянные собеседники.
Иной раз в голову приходили мысли о книгах, которые следовало бы прочитать. А то, особенно ночью, мозг Буслея принимался работать, как работает заведенная машина, и автоматически вырабатывать слова и целые фразы, просящиеся в какую-нибудь статью, — тянуло к перу и бумаге.
Но Буслей упорно отгонял от себя надоедливые мысли о начатых и брошенных за отъездом из Лондона работах.
“Вернусь, освежившись, тогда буду работать с удвоенной силой. Теперь самое важное — решительно ни о чем не думать и вести нормальный образ жизни”, — думал он.
И день ото дня молодой журналист чувствовал, как крепнут его силы.
По истечении некоторого времени плавания, совершавшегося в сравнительно благоприятных условиях, “Лидс” спустился до 22 градуса северной широты и перерезал 35 меридиан западной долготы.
В этот день вечером Буслей раньше обыкновенного улегся спать, — потянуло ко сну. Но едва он улегся, как сон словно рукой сняло.
Лениво Буслей достал свою записную книжку, чтобы занести в нее некоторые услышанные им сегодня от капитана Смитса характерные выражения, записать несколько собственных мыслей.
В это время с пароходом что-то случилось. Раньше Буслей всем своим существом улавливал поступательное движение судна. Теперь это движение по каким-то причинам замедлилось. Винт за кормой работал столь же энергично, как и раньше, корпус парохода дрожал обычной мелкой дрожью, но в то же время движение все замедлялось и замедлялось.
“В чем дело? Что случилось? — лениво думал Буслей, отрываясь от записной книжки. — Надо бы выйти на палубу, спросить. капитана о причинах остановки, да, пожалуй, старик рассердится. Завтра узнаю”.
С этой мыслью Буслей погасил электрическую лампочку, поправил сбившуюся подушку, вытянулся во весь рост и стал сладко дремать.
И опять грезился ему покинутый Лондон, ярко освещенные улицы, опера, где он бывал довольно часто. Грезились фигуры знакомых… Им овладел здоровый сон. Он спал и не слышал, что на палубе идет суета, что капитан сердито кричит что-то с высоты своего мостика и что матросы бегают от одного борта к другому, освещая спущенными на канатах фонарями поверхность моря.
Что же происходило с “Лидсом”?
В то время, как пароход почему-то стал замедлять ход, капитан Смитс находился в своей каюте. Судном командовал старший штурман Джефф. Он не сразу обратил внимание на странное явление замедления хода, но все же скоро забеспокоился и послал вестового вызвать капитана.
Смитс ворча выбрался из каюты.
— Ну, что тут у вас, Джефф? — крикнул он помощнику.
— Ничего не разберу, капитан. “Лидс”, кажется, собирается остановиться, словно в кисель въехал, — ответил помощник.
— Машины как?
— В полной исправности.
— Не потеряли ли мы винта?
— Были бы слышны толчки. И потом ведь перед отправлением’ в рейс винт был осмотрен. Все в исправности.
— Распорядитесь-ка осветить море у бортов.
Через несколько минут над поверхностью моря закачались, бросая на воду призрачный скользящий свет, висячие фонари.
— Дьявольщина! — вырвалось из уст капитана. — Мы, должно быть, сбились с пути, Джефф!
— Этого нет, капитан. Компас в полной исправности. Наконец, при заходе солнца я делал проверку нашего курса. Мы не могли далеко уйти от обычной линии. На полградуса южнее, не более.
— А все-таки нас угораздило врезаться в саргассы, Джефф.
— Саргассы?! — голос помощника дрогнул. — Возможно ли?
— Поглядите сами.
Джефф перегнулся через борт, и глухое восклицание вырвалось из его уст. Кажется, он повторил то же самое словечко, которое только что было произнесено капитаном:
— Дьявольщина!
— Это — саргассы, Джефф, — угрюмо твердил капитан.
— Но мы можем избавиться от них. Дадим задний ход, и…
— Задний ход! — скомандовал Смитс.
Винт за кормой приостановился, потом двинулся в обратную сторону, все быстрее и быстрее.
— Двигаемся! — крикнул обрадованный Джефф.
— Какой там черт, двигаемся, — с досадой отозвался капитан. Стоим преспокойно на месте. Вы только прислушайтесь, как стучит винт. Все глуше, глуше… Проклятие! Морская трава опутала винт. Боюсь, Джефф, мы засели крепко. Проклятая штука эта морская трава.
— Не попробовать ли нам спустить бот и вывести судно на буксире?
— Пожалуй.
Через минуту бот был спущен на воду.
— Капитан! — крикнул с лодки боцман. — Мы не можем протащить бот. Трава кругом.