Борьба за души
Приходский священник Михалейц был святой жизни человек с тремя тысячами крон годового дохода, не считая прочих подношений от жителей восьми деревень, входящих в его приход Свободные Дворы. Селения те были разбросаны по всей округе в горных лесах, и жили в них большей частью дровосеки, спускавшиеся вниз, в Свободные Дворы, один раз в три месяца. Но зато уж тогда, придя в костел, они обильно молились впрок на следующую четверть года, исповедывались, в несказанно блаженном страхе причащались тела Христова и со смиренными лицами каялись. Покаявшись, дровосеки направляли свои стопы в Полуденную корчму, где у них мало-помалу развязывались языки. Очищенные от грехов и настроенные на высокий лад таинством претворения хлеба в тело Христово, они становились более буйными, чем были в состоянии вынести обитатели Свободных Дворов.
И случались в Полуденной корчме драки между мужиками из долины и мужиками из восьми горных деревень, сбросившими с себя грехи за целую четверть года. Отягощенные новыми грехами, — ибо виновны суть в ущербе, нанесенном Полуденной корчме и головам жителей Свободных Дворов, — дровосеки с посиневшими спинами ретировались после этого обратно в горные леса, и на следующую четверть года воцарялся мир.
Спустя три месяца их длинные, угловатые фигуры с кающимся видом спускались в долину, и грешники, отягощенные за четверть года бременем новых прегрешений, потрясали костел зычными голосами, слышными даже на сельской площади. А когда раздавалось «Отче наш», то издали казалось, будто жители лесов перекликаются со склона на склон: «Как поживаи-ишь, Ва-ацлав?» Громовыми раскатами отдавались вопли кающихся, когда с деревянной кафедры гремели слова одной из восьми проповедей священника Михалейца, которыми преподобный отец преследовал верующих всех девяти селений.
Но все было тщетно. Правда, кой у кого нет-нет да и скатится по загорелой щеке слеза умиления и подлинной веры, но, принеся покаяние, увалень с гор все равно шел биться в Полуденную корчму.
На время потасовки отец Михалейц уединялся в своей комнате с видом на Полуденную корчму, из-за занавески подглядывал за паствой и сообразно тому, кого из дровосеков видел дерущимися, как хороший делец заносил в свою книжечку: «Бочан — 40 раз „Отче наш“, Кришпин — 20 раз. Ишь ты, и Длоуги Антонин, — на старосту бросаться! — пятьдесят раз прочтешь „Отче наш“, и не спущу тебе даже последнее „аминь“. А-а, Черноух! — будет тебе наука, не дерись, да не будешь бит, хватит с тебя и шестнадцати „Богородиц“». Так, стало быть, это и шло. Ксендз добросовестно записывал имена дровосеков, и когда горцы приходили исповедываться в следующий раз, каждый из них получал листок с цифрой и названием молитвы, выписанными из записной книжки.
И дело спорилось, любо поглядеть! Грешники один за другим опускались на колени перед старой, источенной червями исповедальней и начинали умиленным голосом: «Исповедуюсь богу всемогущему и вам, честной отец, что после святого причастия дрался в Полуденной корчме». Это был грех самый главный, а за ним следовал целый ряд других, извечных в своей неизменности прегрешений. Что призывали имя божье всуе, что сквернословили и богохульствовали без разбору, а также… «подчас дровишки из господского леса и… опять же силок-другой с недобрым умыслом».
Целых пятнадцать лет, четыре раза в год все повторялось точка в точку, и только один-единственный раз за все это время Бочан пропустил в исповеди: «опять-же силок-другой с недобрым умыслом». С тонким упреком отец Михалейц обратился к кающемуся:
— А что силки, силки, Бочан?
— Зазря беспокоитесь, ваше преподобие, — ответствовал Бочан, — касаемо силков на сей раз ничего не вышло. Какой-то сукин сын украл у меня проволоку, а сходить в город за новой все было недосуг. Оно ведь у нас вор на воре, ваше преподобие!
Это был единственный случай, когда в перечне грехов одного недоставало. Но уже на следующей исповеди Бочан ни на йоту не отступил от всегдашнего покаяния, и к какому-то глубокому внутреннему удовлетворению приходского священника в исповедальне вновь прозвучало умиленным голосом: «опять же, силок-другой с недобрым умыслом».
Я потому говорю «к удовлетворению приходского священника», что он искренне любил этих увальней с гор и по опыту знал, что уж коли силки, и те не фигурируют в репертуаре грешника, то он дряхлеет душой и телом, и ему уже недолго жить на этом свете. Вот что значит пятнадцатилетний опыт духовного пастыря! Кончались «силки», потом исчезало упоминание о дровишках, грешник, отдав дань своему благочестию, даже не заглядывал в Полуденную корчму и с трудом тащился по лесистому склону к своему жилищу. А уж когда, бывало, его жена прибежит к священнику на дом, плача и причитая, что вчера за весь день муж ни разу не помянул ни черта, ни лешего, тут честной отец, не мешкая, отправлялся с причетником в горы, дабы со святыми дарами застать беднягу еще в живых.
Пятнадцать лет набираясь опыта, отец Михалейц пришел к выводу, что обитатели восьми входящих в его приход горных деревушек не станут лучше ни от самых прочувствованных проповедей, ни от пламенных увещеваний. Даже плача слезами отчаяния, они все равно будут считать, что все это суета сует и всяческая суета.
Поначалу священник пытался своим прихожанам растолковать, что такое благое и искреннее намерение. Но когда он им все весьма обстоятельно изложил, Валоушек из Чернкова сказал:
— Ваше преподобие, эти самые… благие да искренние намерения мы уж лучше оставим молодым. А то ведь и без них, если так пойдет дальше, зверя убудет и в силки, дай бог, чтобы в кои веки чего-нибудь попалось.
А десять лет назад Худомель, протягивая ксендзу руку, со всей откровенностью, на какую был способен, сказал:
— Ваше преподобие, мы уж, видать, не исправимся, видать все же чертям придется нас вилами в огне ворошить. Не иначе, такова божья воля.
Так со временем священник привык ко всему. В горах за Чернковом, в Волчьей долине, у него был участок леса. И вот в один прекрасный день Павличек поведал в исповедальне своему пастырю:
— … а также, ваше преподобие, подчас дровишки из господского леса, а еще в том лесу, стало быть, как в вашем, честной отец, тоже полешко-другое… Больно лютая зима была. Так что я четыре елочки в лесу вашего преподобия свалил и всякий раз при этом за вас помолился, «Отче наш» прочел. И вдруг будто какая тяжесть с меня спала, на сердце полегчало, и я, благословись, еще три свалил.
За господский лес на Павличка была наложена епитимья: десять раз прочесть «Отче наш». А за церковный — тридцать! За то, что покаялся. К тому же отцом Михалейцом сделано грешнику внушение, что духовное лицо есть представитель бога на земле, и коли кто ворует у своего священника, то это все равно, что валить елочки, принадлежащие самому господу богу.
Умудренный этим опытом, отец Михалейц попытался было убедить приходский совет не отказать в любезности и взамен леса в горах дать ему лесной участок близ Свободных Дворов, но после тщетных попыток оставил эту мысль и смирился с тем, что крестьяне грабят его с полным сознанием, что это то же самое, как валить деревья, принадлежащие самому господу богу.
Пребывая в окружении одних грешников, приходский священник с каждым годом все более отчаивался в своих намерениях наставить этих людей на путь истинный. Ибо кого бы из них ни встретил, в ответ на свои увещевания он всегда слышал слова, сопровождаемые безнадежным вздохом:
— Так-то оно так, ваше преподобие… Только я думаю, нам ничего не в помощь. Такие уж мы, видно, непутевые.
И было в том столько сентиментальности, что после пятнадцати лет борьбы с «moral insanity»[1] своих прихожан из горных селений отец Михалейц отложил в сторону записную книжку, перестал записывать, сколько раз в качестве епитимьи должен прочесть «Отче наш» тот или иной грешник, и совершенно механически один раз в три месяца выступал со стереотипным толкованием греха и последствий его. Его проповеди теряли красочность былых времен. Теперь он распалялся лишь в таком случае, как, скажем, с Повондрой, когда тот вздумал торговаться из-за лишней покаянной молитвы. Неуступчивый, как еврейский лавочник, Повондра соглашался ровно на половину.