Князь побледнел и, вздрогнув, отступил.
Он еще не видел их лиц, но предчувствовал, кто они были, и, грозно обводя всех взглядом, он искал виновника этого появления, осмелившегося провести их сюда.
Хинча Кечер первый осмелился поднять голову.
— Милостивый государь! Ради Христа, не губи невинных за грехи преступных. Смилуйся над детьми нашими!
Не отвечая ни слова, князь только головой тряхнул, давая им понять, чтобы они шли прочь. Он постоял в молчании, взглянул на крест с изображением Господа Иисуса и отвернулся, чтобы не видеть виновных.
Так они и ехали за войском, скрываясь среди него, до самого Кракова. Для них это был подвиг мученичества, потому что они вынуждены были слушать, как все эти наемники сговаривались не выпустить живыми из города тех, кто не сумеет на чистом польском языке выговорить некоторых труднопроизносимых слов.
Воины и оруженосцы заранее радовались тому, что им будет позволено безобразничать в городе.
Наконец показались башни костелов и стены городских ворот. Локоток, который все время ехал молча, остановился.
— Нога моя не ступит в город… Прямо в замок!
Он обратился к начальникам отрядов и выбрал из них тех, кто был наименее склонен к жалости. Указав им на город, как бы отдавая его им на разграбление, он окружной дорогой через Окол проехал на Вавель.
На другое утро до замка долетели стоны, плач и крики несчастных. Князь сидел у себя в замке, окруженный семьей, ни о чем не расспрашивая и ничего не желая знать.
Приказ был отдан, он не желал быть милосердным. На улицах раздавался глухой топот; кони тащили привязанных к ним полуживых приспешников и помощников войта Альберта к виселицам, воздвигнутым за ворогами.
В городе повсюду по улицам лежали трупы, палач и его подручные на рынке совершали казни.
На третий день в городе было тихо, как в могиле.
Дом войта плотники и каменщики переделали в крепость посреди города, которая должна была охранять то, что в нем осталось.
В ратуше собрались советники, выбранные самим князем. Воля князя была законом. Каштеляну предоставлялась власть над городом, и его слуги занимали уже в пользу города дома и имущество виновных.
Мартик долго стучал в ворота Павлова дома, никто ему не открывал их. Павел с Берега был назначен бургомистром в ратуше. Боковой калиткой Сула прошел к дому Греты, но и тут была тишина и безлюдье, хотя присутствие на дворе только что отпряженной повозки свидетельствовало о приезде хозяйки. Мартик медленно вошел в горницу. Вдова сидела у окна, бледная, как статуя. Она взглянула на гостя, остановившегося у порога. И он только молча смотрел на нее.
— Ты пришел получить награду, — сказала ему Грета, — за то, что спас жизнь Павлу и еще нескольким?
— А хотя бы и за это, — спокойно отвечал Сула. — И я мог поплатиться за них своей жизнью, а вам я так верно служил, что уж, наверное, мне что-нибудь следует за это. А я не хотел другой награды… кроме вас… потому что я уже давно сказал себе — вы должны быть моей!
Вдова устремила на него внимательный взгляд и долго смотрела ему в лица.
— Торопитесь взвалить себе беду на плечи?
— Всякому свое, — сказал он спокойно, — так мне предназначено, и это уж мое дело!
Он уселся на лавке с видом хозяина, снял шлем и положил его на столе.
— А Курцвурст? — спросил он.
Грета указала вдаль, по направлению к костелу Девы Марии.
— Там, на кладбище, — отвечала она, — заболел со страха и умер от жалости ко мне.
— И хорошо сделал, — насмешливо отозвался Мартик, — как раз вовремя очистил мне место.
Вдова усмехнулась. Так, перебрасываясь словами, они дождались Павла. Тот вошел побледневший и похудевший и по знаку, данному Мартиком, обратился к племяннице.
— Ну, Гретхен, хочешь не хочешь, а ты должна отдать ему руку. Я дал ему слово за тебя и за себя, и мы должны сдержать его. Они теперь здесь полные хозяева.
И так стало ему жаль ее, что он должен был отвернуться, закрыв лицо руками. Грета не отвечала ничего. Так сидели они с Мартиком, посматривая друг на друга, и наконец воин, пододвинувшись к ней поближе, хотел взять ее за руку, но она вырвала у него руку, тогда он взял ее насильно и держал так крепко, чтобы она не могла ее вырвать снова.
— Ты должна быть моей, — сказал он громко и, сняв с ее пальца перстень, надел другой, принесенный им и подаренный ему князем из собственной сокровищницы.