И, будто в ответ на его слова, снова ухнула вражеская артиллерия.
Измученные, мокрые с ног до головы, они только под вечер выбрались из болота: целый день всю третью волну бойцов вражеская артиллерия «прижимала к земле». Было несколько налетов авиации. Самолеты буквально висели над болотами… И только к вечеру все затихло.
Пойдем… — почему-то горестно произнес Сиволобов и медленно поплелся к берегу, крутому, изрытому воронками, заваленному трупами, колючей разорванной проволокой.
Выбравшись на бугор, он повернулся к долине и с тоской произнес:
Поглядим, кого смертушка пощадила. Да-а, застонали, поди-ка, сердца родных, жен особо! Сердце — оно за тысячу, а то и за пять тысяч километров чует беду непоправимую.
Николай Кораблев, глядя на бойцов, идущих с болота, ярко представил себе Сабита, его бледное, почти детское лицо… И сердце впервые за этот день больно сжалось.
Сабит! Сабит! Бедный Сабит! — прошептал он. — «Жить… Пить… Жить… Пить…» — вспомнил он его слова. — Жить! — громко проговорил он. — И сколько еще погибнет таких светлых, чистых, хороших за то, чтобы уничтожить скверну на земле! Петр Макарович! Понимаешь ли ты, что творится-то?
А как же? Не барашка я. И про скверну слыхал. Карл Маркс еще говорил про нее, про скверну на земле. Мы ее со своей земли соскребли, скверну. А фашисты ее опять на нашу землю потащили. Ну, мы им за это кишки выпустим, — с несусветной злобой закончил он и вскрикнул: — Айда, пошел! А то у меня сегодня день пустой, хоть вычеркивай: ни одного фрица.
Шагая за ним в горку, Николай Кораблев спросил:
Петр Макарович, откуда ты узнал про скверну?
Да ведь почитываем. А потом у меня сын — доктор. Ты не гляди, что я такой простенький. К нам вот в колхоз как-то иностранцы приехали. Из Франции — вон откуда! Мне среди них один особенно понравился: полненький, любопытный, в моих годах, по названию Шарль, по фамилии не помню. Ну, обсмотрели они все хозяйство, сели за стол. Едим, пьем, разговариваем. Я все больше с Шарлем: выпытываю у него, как и что. Рассказывает охотно и тоже любовно на меня посматривает. А потом и спросил: «Во имя чего вы, Петр Макарович, работаете и живете?» Ошарашил, понимаешь, Николай Степанович! — Сиволобов даже повернулся и ткнул пальцем в грудь Николая Кораблева. — Ошарашил!.. Во имя чего? Я, конечно, подумал и говорю на высокой ноте: «Работаю я, товарищ Шарль, во имя просветления мира. А живу? Живу для себя. А вы как изволите думать на это?» Ну, переводчик — ему, тот через переводчика — мне: «Живу я, слышь, и работаю во имя всевышнего». Я, знаешь-ка, от него аж вот так отклонился и думаю: «Э-э-э! Милый! У нас пионеры дальше тебя на сотню лет убежали. Экая ржа у тебя в голове!» — Сиволобов чуточку помолчал, затем снова повернулся к Николаю Кораблеву. — А знаешь, кто он по образованию-то оказался? Академик. А-ка-де-мик! Вон кто! Он академик, а я простой колхозник и перекрыл его. Потом меня сын, Иван, доктор-то, тряс, тряс, жал, жал, целовал, целовал и все приговаривал: «Ну и отец у меня! Ну и сбил же ты этого… всевышнего!» Что ты на это скажешь, Николай Степанович?
В этом наша сила.
Не во мне одном, а в нас. Один-то я что?.. Экий мудрец отыскался!
Они поднялись в горку.
Здесь все было сметено: хаты, блиндажи, окопы, проволочные заграждения, — а земля выворочена щебнем наверх. Ни кустика, ни травки. Только щебень, щебень, щебень…
Вот поработали! — радостно вскрикнул Сиволобов. — Ну, тут, брат, ни в какой воронке не укроешься: сплошной огонь. А земля эта, матушка, теперь родить не будет: закопали ее под камень, — с грустью добавил он и быстро оглянулся.
На остатке проволочного заграждения, навалившись грудью, лежал немец и хрипел. Ноги у него, будто деревянные, воткнулись в землю, а руки то хватаются за колючую ржавую проволоку, то отпускают ее. С ладоней капает кровь.
Эх, живуч! — Сиволобов покружился около немца, рассматривая его, затем сказал: — Лейтенант ихний. Самый лютой: эс-эс называется. По мордам солдат бил, чтобы исправно скверну на нашу землю тащили. Живуч, пес! Ему, видно, штык в грудь всадили, он и метнулся на проволоку. Слушай-ка, Николай Степанович, у тебя на счету есть хоть один ай нет? Вижу, нет. Попробуй-ка на нем автомат свой.
Николай Кораблев вскинул автомат, посмотрел в овальную, пухлую спину фашиста, хотел было уже дать очередь, как вдруг где-то в его душе шевельнулось что-то такое, что приостановило его.
Сиволобов, отворачиваясь, со злобой сказал:
Дескать, ненормально раненого человека добивать? Да какой он человек? Пес бешеный.
Не дразни, Петр Макарович, — с такой же злобой выкрикнул Николай Кораблев. — Хотя мне действительно впервые это приходится делать.
Сиволобов засмеялся.
А мы, думаешь, всю жизнь и занимались этим: убивали и убивали? Ремесло это наше — убивать? Ты-ы! Попался бы ты им, раненый аль не раненый, они все одно шкуру бы с тебя спустили да еще бы плясать заставили на угольках.
Не пример для нас.
Э-э-э. Ненависти этой самой мало в тебе.
Не меньше, чем в тебе кипит.
Кипит, так выплесни!
Николай Кораблев весь задрожал и снова крикнул:
Не дразни, Петр Макарович… и не толкай меня на такое, что душа не принимает. А впрочем, — сурово произнес он. — Отойди-ка, а то и тебя могу задеть, — и вскинул автомат.
Стой! Стой! — Сиволобов кинулся к нему. — Стой! Ну его к… Пускай в муках подыхает. Я бы их всех вот так: штык в грудь и на колючую проволоку. Гитлера первого, да голого: пускай на колючках покатается. Пойдем. Ну его! — И чуть погодя добавил тепло и сердечно: — Понимаю: трудно в первый раз убивать. Ох, как трудно! Душа-то у нас хорошая, а тут… убивай. Приучаться надо… тебе особенно.
Я и без этого приучен. А тут геройство какое? Раненого добить. Вот санитары пойдут и приберут его. — Николай Кораблев, не глядя на немца, шагнул вперед. — Да и ты, Петр Макарович, не от сердца советовал мне автомат разрядить. Не на том испытываешь меня.
Ух ты! Ух ты! — непонятно почему-то вскрикнул Сиволобов, и Николай Кораблев остановился, повернулся к нему, недоуменно глядя на него, а тот вцепился ему в локоть и еще выкрикнул: — Ух ты! Души-то у нас одинаковы. Сердца-то. Пристрелил бы ты этого — душа моя повернулась бы к тебе спиной, и тогда никакими силами не повернул бы ты ее к себе лицом.
А дразнил!
Они пересекли деревушку и вышли в поле.
Поле, ровное, как стол, тянулось километра на три и упиралось в сосновый лес. Где-то там, за лесом, монотонно, будто вбивая сваи, ухала артиллерия, откуда-то доносились пулеметные очереди, а здесь, на поле, было по-вечернему тихо. Всюду валялись вражеские трупы, точно разбросанные мешки с песком. Но вот это что-то невероятное: на дороге лежит нечто похожее на человека: голова, спина, ноги — все расплющено так, что одни только руки и те шириной с полметра.
Этого гада и земля не приняла, — проговорил Сиволобов. — Через парочку дней высохнет и в пыль пойдет. Вояка! — пнув ногой то, что можно было назвать трупом, он добавил: — Машины растоптали его, как лягушку.
Да-а, — произнес Николай Кораблев, глядя на расплющенную массу. — А ведь мог жить…
Мог бы.
Если бы не было скверны на земле.
Рассуждая так, они подошли к лесу и хотели направиться влево, на гул пушек, как справа выскочила пара коней, запряженная в старорусский рессорный тарантас. Кони промчались было мимо, но тут же круто развернулись.
Николай Степанович! — закричал из тарантаса обрадованный Ваня. — Полковник спохватился: «Где Николай Степанович? В блиндаже до сих пор сидит? Ехай! Ехай за ним!» Садитесь!
Николай Кораблев, взяв под руку Сиволобова, сказал:
Поедем, Петр Макарович.
Нет уж! — Сиволобов откланялся. — Я туда, — он махнул рукой в сторону гула. — Своих найду… Да у меня везде свои, Николай Степанович, — и, чуть подождав, смущенно проговорил, переходя на «вы». — Вы уж меня извините за то… На пригорке-то я там погрубил. Да и то сказать: учил. Чему? Убивать. Противное это дело — убивать, Николай Степанович, а надо. Ох, как надо! Ну, прощайте пока! — и пошел на гул, медленно, вразвалку, чтобы не растерять последние силы.