Сестрица, родная, погоди! В Орле лягу!
Орел!..
Орел!..
За Орел!.. — слышится всюду.
За Орел!.. — вскрикнул Михеев, сидя за картой в хатке на конце железнодорожной станции.
Он за эти дни тоже почернел, а глаза у него набухли, будто налиты свинцом, и язык у него тяжелый: говорит он коротко, увесистыми фразами, вроде того: «Ну и что ж? Знай бей! Твоя доля такая — умри или убей!»
Погиб Пароходов. Он вместе с Анатолием Васильевичем с колокольни наблюдал за боем. Немецкий снаряд ударил в купол. Пароходов вдруг привалился к плечу командарма и произнес:
Я… кажется… убит…
Убит Ваня, адъютант Михеева. Он прикрыл собой комдива. Разве Ваню когда-нибудь забудешь? И сегодня утром Михеев написал родителям Вани. В письме было только одно: «Плачу… Очень плачу!.. Никогда я не плакал, даже в детстве, а сейчас плачу…» — И он долго сидел над письмом и ревел, не рыдал, а ревел.
А вот сегодня вечером в шею ранило и его, Михеева.
Доктор сказал:
На сантиметр от смерти. Рана очень опасная.
Чем?
Вот здесь, — показал доктор на свою шею, — есть сонная артерия. У вас пуля прошла в сантиметре от нее. Ранение этой артерии смертельно.
Но ведь она не затронута?
— Неудобный толчок — и вы можете отправиться к праотцам, полковник, — пригрозил доктор. — Я настаиваю немедленно лечь в госпиталь!
И Михеев, как и все раненые бойцы, сказал, виновато и умоляюще улыбаясь:
В Орле, доктор… Да разве вы не понимаете, что такое для нас Орел?..
Доктор подумал, затем, засучив рукава халата, показал перевязку выше локтя.
Я ведь тоже ранен… Но, правда, ляжем в Орле, — и заторопился. — К вам командарм…
В комнату вошли Анатолий Васильевич и Макар Петрович. Они тоже почернели, особенно Анатолий Васильевич. Глаза у него покраснели: видимо, немало он поплакал над своим другом Пароходовым.
Михеев хотел подняться, но ноги подкосились, и он снова опустился, произнося:
Виноват, виноват! Ноги не слушаются…
Сиди, сиди! Что у тебя на шее? — спросил Анатолий Васильевич.
Да так, царапнуло…
Гляди, пуля может так царапнуть, что вырвет у меня любимого генерала… то есть полковника пока. Но будешь генералом. Обязательно! — Анатолий Васильевич сел за стол и смолк, грустно глядя куда-то в сторону, видимо думая о смерти Пароходова. — Да, да! — заговорил он, как бы отвечая самому себе, и встрепенулся. — Дай-ка карту-то! Ага! На север двигаешься. А мы тебе, — он в шутку продекламировал: — А мы тебе приказываем: на юг!.. На Орел!.. Все поверни на Орел! Мы поехали, а то нас могут перехватить в твоей ловушке, — и только тут обратился к Николаю Кораблеву, журя его: — А вам, голубчик, пора бы уж домой. Нагляделись. Хватит! Езжайте-ка к Нине Васильевне. Она там, в Грачевке, одна, — и, посмотрев тому в глаза, понял, что Николаю Кораблеву надо быть здесь. — Сочувствую, Николай Степанович: до цели недалеко. Ну что ж… Только берегите себя! Слышали: с Пароходовым-то?..
Когда они вышли, Михеев несколько минут сидел молча, как бы дремал, затем грудью навалился на стол и, сжав кулак, опустил руку на карту.
Мы вот так, Николай Степанович. Локоть — это дивизия соединена с армией, кулак — так мы пробились в стан врага и тут расширились. Теперь, значит, кулак повернуть с севера на юг — на Орел. Вот так, — и он повел руку на юг. — Что ж, это нам большая честь! Вы тут отдохните, — добавил он, — а я поехал. Нет, нет! Сегодня я вас не покину. Утром, на рассвете, я пришлю за вами. Адъютант! — позвал он.
Из соседней комнаты вышел новый адъютант. В этом еще не было того, что появляется у адъютантов, когда они сживаются в бою со своим начальником и говорят уже только так: «Мой полковник», или: «Мой генерал».
Когда Михеев покинул комнату, Николаю Кораблеву одному стало тоскливо, и он вышел на улицу. Тут его встретил пьяненький Егор Иванович и сообщил, что скоро чаек приготовит, а быть здесь, на улице, он не советует.
Немец палить скоро по нас начнет. Узнает, где мы, и давай палить.
Да ведь мы с вами уже привыкли, — ответил Николай Кораблев. — А как чаек будет готов, мигните мне.
На улице его обдало теплом августовской ночи. Оно текло волнами, перемежаясь с холодком. Слышался запах увядающих трав.
«Что бы сказал Иван Иванович? Ведь он так любит запахи трав!» — подумал Николай Кораблев, садясь на ступеньку крыльца, и тут же ярко представил себе Урал и весь коллектив завода.
Нет, нет! Я еще вернусь к тебе! — прошептал он, и вдруг сердце у него болезненно сжалось.
«А вдруг не вернусь? Ну вот, чепуха какая! Найду Танюшу и вернусь. Я, конечно, не уеду отсюда, пока не найду ее. Еще день, два, три… может, десять… Но сегодня Михееву дан приказ — в Орел. А ведь за Орлом…» — И он посмотрел в сторону Орла.
Там небо дрожало багрянцем. По небу ползали то густые, черные тени, то оно все вдруг вспыхивало, будто в гигантский костер плескали бензин. Тени ползали, перемешивались, как бы. играя, и было все это необычайно и страшно. Казалось, небо отражало то, что творилось на земле. Это небо властно схватило Николая Кораблева, и он, бессильный сопротивляться, чувствуя себя песчинкой, шептал только одно:
Дико! Дико! До ужаса, до безумия дико! И как это все нам не нужно.
Так просидел он долго рядом с молчаливым часовым, который тоже смотрел на небо и тоже, очевидно, но как-то по-своему, думал о том же, о чем думал и Николай Кораблев. Несколько раз выходил Егор Иванович, приглашая на чаек, но Николай Кораблев как бы не слышал его.
И Егор Иванович (он уже знал о том, что произошло с семьей Кораблева), понимая, что творится с ним, оставил его в покое. Но на рассвете снова выбежал из хаты и громко крикнул:
Николай Степанович! Не видите? Партизаны из своих трущоб выходят.
И весь поселок ожил. Бойцы кинулись ближе к опушке леса и тут увидели потрясающую картину.
Из лесов выходили партизаны…
Вначале все ожидали, что увидят мужчин и женщин, вооруженных винтовками, автоматами, вилами, топорами и косами, а тут тянулась длинная вереница мужчин, женщин, ребятишек, с козами, коровами, узлами… Они выплывали из лесу, как поток черной нефти. А когда голова потока приблизилась к поселку, то вся посерела: одежонка, особенно на ребятишках, женщинах, пестрая, рваная, в заплатах, а на партизанах разноцветная: немецкая военная, польская, русская. Иные партизаны, вскинув винтовки на плечо, шли рядом с коровой или козой, другие несли узелки… И все это двигалось медленно, осторожно… И вдруг, поравнявшись с бойцами, вся «голова» взорвалась криками, и бойцы, в том числе и Николай Кораблев, оказались среди этой пестрой толпы; им жали руки мужчины и женщины, ребятишки забирались им на плечи… Плакали женщины, приговаривая:
Родные наши!.. Пришли вы — и мы дышать стали!..
Наконец Николаю Кораблеву удалось выбиться из толпы. Он отбежал в сторонку и отсюда стал смотреть на партизан. Они шли, по очереди обнимая, целуя бойцов, заливая слезами уже потертые гимнастерки. Николай Кораблев смотрел на этот поток изможденных людей и не замечал, как у него самого лились слезы.
«А нет ли ее здесь, Татьяны?» — вдруг пронзила его мысль, и он стал искать ее. Он всматривался в каждую женщину и не видел тех глаз, которые он узнал бы среди тысячи. А люди все шли, шли, шли… Вон в толпе показалась лошадка, а рядом с ней семенит жеребенок. Он путается ножками, встряхивая еще совсем молоденькой гривкой, и все тянется под брюхо матери.
На лошади сидит паренек в рваных штанишках и героем посматривает на своих друзей, таких же пареньков, шагающих за лошадью. Старик партизан, поравнявшись с Николаем Кораблевым, многозначительно подмигнул, показывая на ребятишек.
Мужики наши: по очереди едут… Коня любят. А тут еще новый позавчера явился. Так они все около него. Вот какие они у нас!
И люди шли, шли, шли… Они шли из лесов, освобожденные советскими частями, шли на свои родные места, еще не зная, что по пути почти все деревеньки, села выжжены, стерты с лица земли…