А не видели ли вы ее?
Нет, нет, — торопливо ответил Яня Резанов, прямо глядя в лицо Николая Кораблева, и глаза его говорили: «Не верь мне: видел я ее и знаю, где она…» — Жива, жива! А об остальном, хоть убей, не знаю.
Но жива? — вцепившись в огромную руку Яни Резанова, спросил Николай Кораблев.
Яня подумал и решительно сказал:
Жива, как вот и я.
А где она? Ну, почему вы меня мучаете?
Не спрашивайте! Одно могу, поклон ей передать. Нет, нет! Письменный — нет: через линию ведь буду переправляться. На словах скажу: «Жив, здоров ваш муженек, Татьяна Яковлевна, того и вам желает».
А после этого, как ни уговаривал, как ни молил Николай Кораблев, Яня больше ничего ему о Татьяне не сказал: он не имел права говорить о том, что Татьяна, по поручению Громадина, в это время выполняла особо важное задание.
«Но хорошо то, что она жива… И я непременно разыщу ее», — мысленно воскликнул Николай Кораблев и такими сияющими глазами посмотрел на Яню, что тот, всегда сумрачный, и то улыбнулся.
Глава девятая
Михеев в течение ночи мастерски повернул свою дивизию с севера на юг и неожиданно для врага появился под стенами Орла.
Это вызвало ликование: бойцы и командиры за какой-то час передышки искупались, побрились, надели все чистое, светлое, подтянули ремни, — другими словами, приготовились, словно к парадному празднику.
— Орел! Орел! — говорили все, мечтательно улыбаясь, на какое-то время став простыми советскими людьми, без чинов и званий: вдруг пропало «товарищ полковник», «товарищ командир», «товарищ боец»; все друг друга стали звать по имени и отчеству и, даже встретившись с Михеевым, по-граждански раскланявшись, говорили:
— Здравствуйте, Петр Тихонович! В Орел, значит, направляемся?
И комдив приветливо отвечал, будто директор завода рабочему или председатель колхоза колхознику:
— В Орел, в Орел, дорогой мой!
И наступление началось ровно в четыре утра.
На рассвете, когда еще ползали летние сине-прозрачные туманы, любовно окутывая травы, мелкие кустарники, на наблюдательный пункт тронулись Михеев, его адъютант, затем Николай Кораблев, начальник связи и другие.
Михеев не был столь суров, как обычно. Он даже как-то светился и по дороге шептал Николаю Кораблеву:
Орел! Вы понимаете? Мы первые входим в Орел! Ведь это история! Анатолий Васильевич вчера мне сказал: «Возьмешь Орел, у меня сундук с орденами — весь твоей дивизии». Это шутка, но ордена нам, конечно, дадут. Но разве дело в орденах? Дело в том, что не сегодня, так завтра выбьем врага из Орла, а потом доколачивать будем! То уже легче.
Войдя в блиндаж наблюдательного пункта, он сразу стал прежним, суровым, требовательно-военным, и вдруг появились субординация и звания, и тут же послышалось: «товарищ полковник», «товарищ майор», «товарищ боец».
«Как резко меняются люди и их отношения друг к другу!» — подумал Николай Кораблев и хотел было обэтом сказать Михееву, но тот уже через стереотрубу рассматривал позицию.
Впереди расстилалось поле, заросшее полынью, лебедой и конским лопоухим щавелем, разрезанное продольными оврагами с крутыми, как бы обтесанными берегами. А дальше, за оврагами, с одной стороны — болота, топкие, с карликовыми березками, те самые болота, в которых, по сказкам, водятся только «антютики»; с другой — извилистая, ничем не примечательная, но с военной точки зрения весьма дрянненькая речушка: она тоже с крутыми берегами да еще примыкает к глухому сосновому бору, через который не только танк, но и человек еле-еле проберется. Единственный путь — прямо. А «прямо» — там, впереди, возвышенность, отмеченная на военных картах как «высота сто восемьдесят два». Эта возвышенность в обыденной жизни примечательна разве только тем, что макушка у нее лысая и на эту макушку в весенние разливы слетались токовать тетерева.
И вот эта высота, ничем не примечательная в обыденной жизни, в этот день получила особое название — «Проклятая», которое и осталось за ней на долгие времена. О ней говорили потом на Эльбе, куда пришла дивизия, и после войны, когда бойцы разошлись по домам. Дома, в кругу знакомых и родных, они рассказывали про «Проклятую высоту сто восемьдесят два».
Михеев из донесений разведчиков знал, что все подходы к высоте заминированы, что немцы туда доставили несколько «крабов» — куполообразных стальных укрытий для пулеметов, зарыли в землю танки, превратив их в неподвижные огневые точки, и стянули значительные силы, главным образом отряды «СС», то есть отъявленных головорезов. Но из опыта последних боев Михеев знал и другое. Враг держится за любую высоту первые два-три часа, а потом срывается и бежит, бросая укрепления, вооружение, раненых, штабные дела и перины.
Дьявол их сожри! Сколько у них перин! — комдив оторвался от стереотрубы и засмеялся. — Мне даже кажется: это из немцев пух летит. И вот здесь полетит. Лестницами бойцы снабжены? — спросил он, обращаясь к вошедшему полковнику Гусеву.
Да, так точно! — ответил тот со скрытым смешком. — Так точно, — повторил он и добавил: — Так точно, товарищ генерал!
Михеев неприязненно глянул на него.
Выдумывай! Хлебнул?
У Гусева большие, белесо-выцветшие глаза. Когда он «выпивал изрядную чару», глаза наливались слезами, и по этому все определяли, что «полковник хлебнул». Сейчас они были именно такие, слезящиеся.
Только что слышал по радио: «Генерал-майор Петр Тихонович Михеев», — не отвечая на «хлебнул», сказал Гусев. — И приветствую!
Не вовремя приветствуешь: некогда! — сердито проворчал Михеев, хотя в душе был очень рад. — «Генерал! Я генерал! Эх, Петр Михеев — генерал! Как обрадуются мои старики, жена!» — чуточку помечтав, он посмотрел на часы и снова заговорил: — Через четыре минуты выступаем. При первом залпе артиллерии, Николай Степанович, поднимается первая волна пехоты и идет на штурм — в лоб. Иного пути у нас нет.
Но я должен тебе доложить, Петр Тихонович, — все с тем же скрытым смешком и панибратской развязностью, которую так не любил Михеев, проговорил Гусев, — должен доложить, что снаряды не подвезены.
Ах, как не надо было бы Гусеву говорить с Михеевым таким тоном и называть его Петром Тихоновичем. Как бы не надо. Тогда, возможно, все было бы по-другому: возможно, Михеев задержал бы приказ наступать. Задержал бы на три-четыре часа, пока не подвезли бы снаряды. Но этот панибратский тон, и «Петр Тихонович», и еще то, что в слезящихся глазах Гусева мелькнула нехорошая искорка, которая как бы говорила: «Вот тебе и генерал», — все это кольнуло комдива, и он вскрикнул:
Отменить приказ командарма? Ни за что!
Его отменят немцы, — тем же развязным тоном подчеркнул Гусев.
А-а-а! Знаешь ли что? Надоел ты мне, как размочаленный лапоть! — с остервенением кинул Михеев.
Он тут же спохватился, понимая, что этого говорить не следовало бы, особенно теперь, перед боем, но в нем все кипело, и он с еще большим бешенством прокричал:
Все еще никак не можешь забыть, что ты не комиссар, а мой подчиненный?! Почему о снарядах донесли в последнюю минуту?
Есть люди, которые, однажды случайно получив высокий пост, потом становятся больными своеобразной «хворью высокого поста». Гусев когда-то был директором завода в Москве. За короткий срок он развалил коллектив: начались склоки, скандалы… И его сняли. Но он уже заболел «хворью высокого поста». К случаю или не к случаю упоминал:
Вот когда я был директором завода…
В первые месяцы войны, не разобравшись в его душевных качествах, Гусева назначили комиссаром пятой дивизии. Он этому даже обрадовался. «Комиссар! При Чапаеве был комиссар Фурманов. Так вот я вроде Фурманова. Почетно!» — решил он и начал «комиссарить»: нелепо вмешивался в дела Михеева, путал их, срывал… Вскоре указом верховной власти институт комиссаров был превращен в институт замполитов. Это яеилось ударом по самолюбию Гусева: он в душе никак не мог смириться с тем, что он не комиссар, а только заместитель командира дивизии по политчасти. У него появилась строптивость, старческая трескотня, болтовня. В дивизии он со всеми рассорился, как рассорился и с Троекратовым. Тот однажды сказал о нем: