Выбрать главу

Татьяна, которую и в детстве очень редко ласкала мать, не отнимая головы от ее руки, сказала:

— Ой, нет. Нет, мама. Есть один человек, который все знает.

— Савелий, что ль?

— Нет, я потом тебе скажу.

Несколько дней тому назад Татьяна увидела за плотиной жену председателя сельсовета, повешенного Гансом Кохом. Та, обессиленная, никак не могла взобраться на горку. Татьяна подошла к ней, обняла ее за плечи, поцеловала и помогла ей. Затем некоторое время смотрела ей вслед и пошла через плотину. Тут она и столкнулась с Ермолаем Агаповым, который видел, как она помогала женщине. Он стоял на плотине, расставя ноги, крепко упираясь ими, и как только Татьяна поравнялась с ним, он в упор посмотрел ей в глаза, и глаза их заговорили.

— Верьте мне, дедушка, — сказала она глазами.

Ермолай Агапов отвернулся и тут же снова глянул в глубину ее глаз, затем тихо произнес:

— Много я прожил годков, дочка… и обманывали меня многие, но не с такими глазами, как твои, — и сурово добавил: — До падения только не доводи себя: хитрость надо вести до грани, а через грань хитрость тебя перетянула — пропадать тебе, — и тут же совсем тихо: — В одном доме с ним живешь? Ну и сверши свя¬тое дело.

— А что? Что я могу? — она беспомощно протянула к нему руки.

— Убей.

— Я?

— Да. Только, чур, когда знак дам, — и, подняв согнутый, загрубевший палец, погрозил: — Мыслю эту так глубоко закопай, что, если на костре будут жечь, чтобы не откопали, — и пошел в гору, все так же растопыркой ставя ноги.

Татьяна долго смотрела ему в спину, с завистью думая: «Какой он сильный. Как он идет: земля принадлежит ему. «Убей!» — Это я-то? Да как же я смогу? Вот этими руками?»

А Ермолай Агапов, точно подслушав ее мысли круто повернулся и вплотную подошел к ней.

— Я за всю свою жизнь человека пальцем не тронул. Человека, — раздельно произнес он. — А тут — убью, и ты убей.

— Да ведь сын у меня, — почти со стоном произнесла она.

— Сын? А у нас кто? Галчата, что ль? Птенца воробьиного из гнезда выбросить жалко… а сына… дочку… Вон внучка у меня Нинка. Жалко. Да ведь потому и убивают бешеных собак, чтобы детей они не перепятнали.

Вспомнив этот разговор, Татьяна сказала матери:

— Нет, нет, мама. Знают меня на селе.

— И все равно надо бежать, — уже совсем грубо отрезала мать.

— Куда? Ведь он еще больной, Виктор, — и Татьяна подняла глаза на мать, и глаза ее сияли. — Помнишь, как я перепутала Чиркуль на Чортокуль? Ах, мама, в Чортокуль бы этот. И как он, Коля, теперь? Ведь он мучается?

— А как же.

— Неужели я его никогда, никогда больше не увижу? Ни-ко-гда-а, мама?

— Ну, вот еще выдумала, — но глаза у матери наполнились тоской, и она сама прошептала. — Чортокуль, Чортокуль.

— Да. В Чортокуль бы, — мечтательно проговорила Татьяна, и вдруг глаза у нее вспыхнули такой ненавистью, что мать перепугалась, а дочь, кутаясь в шаль, сказала: — Я скоро приду, мама… Если этот пес спросит, скажи — ушла за лекарством, да не груби ему. Потерпим уж.

Она перебежала через плотину и свернула на опушку леса. Там, в густых соснах, на пне сидел Ермолай Агапов. Он поднялся ей навстречу, добрыми, большими глазами посмотрел на нее.

— Ну что, дочка?

Татьяна, сев рядом с ним на пень, чувствуя себя действительно дочкой, рассказала ему все, что ей говорил Ганс Кох, как он вел себя. Выслушав, Ермолай Агапов сказал:

— Чуешь? Этот еще только щенок, а какую пакость имеет. А те — псы настоящие: обдерут нас — это мало, да ведь еще в душу залезут и там напоганят. Хорошо ты это так-то с ним. Припугнула. Ну, а что слушала? Ты каждый день слушай.

Татьяна ежедневно, как только уходил из дому Ганс Кох, слушала радиопередачи. Она слушала и гитлеровскую хвастливую, но чаще ловила передачу из Москвы. И все, что она слышала, было страшно. Сегодня она узнала о том, что фронт прорван у Вязьмы… и немцы двинулись на Москву. А немцы кичливо кричали, что они вот-вот займут столицу, войдут в Кремль и на Красной площади будут праздновать победу… что москвичи из столицы бегут.

Передав все это, она пугливо посмотрела на Ермолая, уверенная, что на него ее рассказ произведет страшное впечатление. Ермолай Агапов поднял голову.

— Значит, убралась Москва-то. Это хорошо: детям и женщинам ненадобно быть под огнем. А то, что те болтают, — брехня. Красная гвардия, — он все еще называл Красную Армию по временам гражданской войны Красной гвардией, — Красная гвардия покажет им Москву — пятки засверкают.

Все это Ермолай Агапов произнес так, что у Татьяны разом пропал ужас, и она, еще внимательнее посмотрев на старика, произнесла:

— Какая у вас вера большая.

— А как же? Я ведь много лет прожил на земле, и всякое у меня было: жене не верил, детям не верил, друзьям не верил, а в народ всегда верил.

— А вот теперь? Ведь они боятся Ганса.

— Это не боязнь, дочка, — Ермолай Агапов смолк, еле слышно похрустывая мертвым снегом под ногой.

В этот миг из кустарника выскочил заяц. Как ошалелый, он кинулся сначала в одну, потом в другую сторону и со всего скока сел почти рядом с Ермолаем. Сел и выпученными, как горошины, глазами глянул в кустарник. Из кустарника показалась тонкая, длинная лисья голова. Заяц шарахнулся.

— Ух ты! — крикнул ему вдогонку Ермолай, и чуть погодя: — Видала? Заяц и то как жить хочет: от лисы-то к нам сиганул… А честный человек, который своим трудом хлеб добывает, ой, как жить хочет. Жулик, прохвост — тому жизнь ломаный грош. А мы сладко жили, с достоинством: мужик впервые стал гражданином. Понятно тебе это? Ну вот и копай тут. Полюбил мужик жизнь, а ему смерть несут. Нежданно, негаданно.

— А не будет так, как с Савелием Раковым?

Ермолай Агапов чуть подумал.

— Осудить человека — дело легкое. Понять — дело трудное… Давно я его знаю: одногодки мы и друзья были большие. А вот теперь. Ты приглядись к нему. Бац-бац человека по голове — легко. А может, у него линия. У меня своя линия, у него своя, у тебя своя — это капельки. А дождь тоже ведь капельками падает, а какие потоки бывают. — Дед помолчал и вдруг настойчиво потребовал: — Ты вот что, у пса тогда выпроси мне разрешение — на богомолье я хочу сходить. — Глаза у него загорелись искорками ребяческого озорства, и он тише добавил: — На богомолье… В Брянские леса, к партизанам… что ему, псу, не полагается знать.

— Ох, как мне это трудно — улыбаться, просить.

— Трудно? Еще бы. Но ведь хуже — прямо-то в лоб бить, когда еще рука коротка: по воздуху кулаком шарахнешь — и все. Потому хитрить надо до тех пор, пока рука до лба не дотянется. Дотянется — тут и шарахни.

Глава четвертая

1

Горы иногда рушатся сразу — в один час, в один миг…

В тот день, к вечеру, когда вся семья Замятиных вернулась домой, Елена Ильинишна — она всю дорогу молча плакала — сняла со стены календарь и сорвала двадцать первое июня.

— А двадцать второе не трогайте — это память о Санечке.

— И чего ты выдумала? Ну-ка я его сожгу, численник твой, — прорвался Иван Кузьмич, всю дорогу ласково утешавший жену.

Но Елена Ильинишна посмотрела на него так, как будто он делал что-то самое пакостное, и, собрав вещи Сани, словно провожая его куда-то, сложила их в уголке, рядом со своей кроватью.

Леля вмешалась, решив поддержать Ивана Кузьмича.

— Какие глупости, мамаша: все равно так моль съест.

Иван Кузьмич круто повернулся к Василию и, глядя на сноху, крикнул:

— Уйми!

На следующий день, поздно вечером, когда дети уже спали, призвали в армию и Василия. Мать снова заплакала. Она посадила сына рядом с собой, склонила его голову на колени и, разбирая волосы, тихо проговорила:

— Васенька! И взрослый ты — знаю, свои дети у тебя. Да ведь для моего сердца ты все равно маленький. Побереги себя, родной мой. Не трусости от тебя требую. Нет. Храбро побереги.

Иван Кузьмич хотел было молча расцеловаться с Василием, но, поцеловав, сказал:

— Ступай! И везде помни, какая власть инженера тебе дала. О ребятишках не думай — сберегу.