— Не велено, ну, а вы ломитесь.
В первые дни войны он, достав справку от врачей, что является душевнобольным, отправился к себе в деревню куда-то под Орел, а когда немцы захватили его деревню, он сбежал и вернулся на завод.
— Постой-ка ты, Завитухин, откуда явился, — обрушился на него своим могучим басом Степан Яковлевич. — Как это не велено? Да что, разбойники что ль, пришли? Пришел сознательный рабочий класс, а его к своему кровному делу не подпускают. Открывай!
— Да ведь ключей-то у нас нет, — с визгом ответил Петр Завитухин и засмеялся. — Мы тут такие же власти, Степан Яковлевич, как воробьи на морозе.
— Тогда мы с Иваном Кузьмичом через забор перекинемся. И все на это согласны. Согласны, товарищи? — повернувшись к рабочим, спросил Степан Яковлевич.
Рабочие ответили гулом пяти тысяч голосов.
Иван Кузьмич и Степан Яковлевич шагали по усаженному молодыми липами заводскому двору. Было странно смотреть и на этот всегда шумный, теперь пустой двор, и на то, как с молодых лип, еще не сбросивших листву, лениво хлопьями падал теплый первый снег, и на то, как кое-где на крышах цехов расхаживали, задирая головы в небо, вооруженные рабочие. Молча, ничего не понимая, Иван Кузьмич и Степан Яковлевич подошли к зданию заводоуправления, по мраморным ступенькам поднялись на второй этаж, заглянули в приемную директора — обширную, устланную коврами комнату — и, не видя обычной дежурной секретарши, открыли дверь в кабинет.
За столом сидел Макар Рукавишников. Он поднял с рук голову, но руки остались на столе, готовые снова принять голову. Красными от бессонницы глазами посмотрев на вошедших, прохрипел:
— Вас-то зачем притащило?
— Да как же, Макар Савельевич, — начал первым Иван Кузьмич, предварительно дернув за рукав Степана Яковлевича, шепнув: «Давай уж я, а то ты горяч и сломаешь все враз». — Как же, Макар Савельевич, рабочие-то у ворот волнуются.
— А я что? В карман их посажу, пять тысяч?
Иван Кузьмич растерялся, не зная, что на такое ответить.
— Оно, конечно, в карман где посадить. Пять тысяч, действительно, — заговорил было он, подыскивая резонные слова, но Степан Яковлевич так громко кашлянул, что задребезжало надтреснутое стекло, и прорвался:
— Да как же это, в карман? Кто это от тебя требует, чтобы ты рабочий коллектив в карман? Ишь карманник какой нашелся! Ты директор. Тебя высокая власть к нам поставила, и давай ответ, что творится. Ну! А то ведь так трахнем, последние волосенки с головы слетят.
Макар Рукавишников потрогал остатки волос на голове, искусно прикрывающих лысину, и, криво улыбаясь, протянул руку Степану Яковлевичу.
— Вот это по-рабочему. Люблю, — и, подталкивая к креслу Степана Яковлевича, зачастил: — А ну-ка, садись на мое место и дай решительное слово.
— Да иди ты! Чего клоуна корчишь? Цирк, что ль, тебе?
— A-а. Цирк! Ну, вот тебе не цирк — такое мое мнение: уволить рабочих, выдать им за две-три недели вперед.
Иван Кузьмич, снова рванул за рукав Степана Яковлевича, спросил:
— Ну, а потом что?
— Ясно — катись кто куда.
— Это как же — катись? А завод? — даже Иван Кузьмич повысил голос, совсем не ожидая такого ответа от Макара Рукавишникова.
— А так же. Война, ну и самоопределяйтесь.
— Дурь! Дурь! Мировая дурь! — никак не в силах сдержать себя, несмотря на то, что Иван Кузьмич непрестанно уже рвал его за рукав, загрохотал Степан Яковлевич. — Дурь! Мировая! И тот, кто тебе такое всучил, — чужой.
Макар Рукавишников тихой, вкрадчивой походкой пошел на него.
— Ну, и язычок же у тебя. А ну, повтори. Повтори, говорю.
— И повторю: дурь мировая, — с этими словами Степан Яковлевич круто повернулся и пошел из кабинета, кидая с порога: — Я тебе покажу, как рабочего без завода оставлять, — и, разъяренный, прыгая через несколько ступенек, вылетев из здания, помчался к рабочим. Тут, взобравшись на забор, смахнув с головы кепи, подражая Ивану Кузьмичу, степенно заявил: — Дурь! Мировая! Рабочих хочет без завода оставить. И я это отменю, — спрыгнув с забора, он зашагал по направлению к своему наркомату.
— Ну вот, горяч! Да, горяч Степан Яковлевич, — проговорил Иван Кузьмич, чтобы замять все это неприятное, и посмотрел на Макара Рукавишникова, который вдруг стал совсем простым, таким же, каким он и был несколько месяцев тому назад, работая в термическом цеху в качестве начальника.
Работал тогда Макар Рукавишников хорошо. Его все, в том числе и Николай Кораблев, ценили, награждали и хвалили. А когда встал вопрос, кому должен сдать Николай Кораблев обязанности по заводу, большинство в наркомате выдвинуло Макара Рукавишникова, опытного мастера, заслуженного инженера. Это возвысило Макара Рукавишникова, но от этого он и растерялся. И особенно растерялся в дни, когда над столицей нависла страшная угроза. Он знал больше, чем рабочие. Но что делать с ними — с рабочими — ему, Рукавишникову? Распустить ли их, оставить ли при заводе, или томить у ворот? Вот и теперь, привычно разбирая и укладывая на лысине остатки волос, он, тоскующими глазами глядя на Ивана Кузьмича, проговорил:
— Ответ? Какой я могу дать ответ? Сам посуди! И я знаю, как тяжело рабочему оставаться без завода. Сам рабочий. Ну вот, сижу и жду, что скажут те — наверху. Садись. Посидим вместе. Подождем, — и еще теплей, сочувственно: — Так-то вот, Иван Кузьмич… и опыты наши козе под хвост: Василий-то Ивановича, слыхал я, в армию призвали. А ведь большое это они дело начинали для термистов.
Макар Рукавишников, утомленный тревожными днями, никак не мог прямо держать голову: она то и дело валилась на приготовленные руки. Раздался резкий звонок. Макар Рукавишников дрогнул, схватил трубку, и лицо у него все расцвело. Выслушав, положив трубку, он потряс за плечи Ивана Кузьмича и, к его удивлению, сказал:
— Нарком звонил. По-моему вышло: рабочие поедут вместе с заводом. Всех нас на Урал отправляют.
Иван Кузьмич шагал по пустому, необычайно гулкому заводскому двору.
— Ну вот и свершилось, — шептал он. Ему было радостно, что завод эвакуируется вместе с рабочими, но в то же время и очень тяжело: завод снимается со своего насиженного места. — Что ж… перетерпим… перетерпим, — шептал он.
А выйдя за ворота, где рабочих уже не было, он вдруг увидел что-то страшное: люди, нагруженные узелками, чемоданчиками, ведя за руки детей, двигались во все концы столицы, сбиваясь на перекрестках, с боем захватывая трамваи, грузовые машины.
Иван Кузьмич, поняв все, дрогнул.
— Ох, надо своих-то скорее отправлять, — проговорил он и побежал домой.
Около дома его встретил летчик. Одежда на нем была местами порвана, местами прогорела, как будто он только что вернулся с пожара, лицо в кровоподтеках, брови подпалены. Казалось, ему лет тридцать пять, но вот он улыбнулся и стал совсем иным.
— Не узнаете меня, Иван Кузьмич, — заговорил он часто-часто и чуть картавя. — А я у вас был. Помните, с Саней, — и, сказав это, он присел на скамеечке, выставляя перед Иваном Кузьмичом свое лицо, чтобы тот хорошенько распознал его.
— Ты что? Ты что, голубчик? — уже узнав его, вспомнив, как тогда, во время отпуска, они, одногодки, вместе с Саней заходили к Замятиным — веселые, молодые, жизнерадостные, и теперь, узнав его, Иван Кузьмич, сам почему-то чуть-чуть картавя, заговорил: — Ты что? Ты что, голубчик?
Летчик, глядя куда-то стеклянными глазами, напрягся, как это делают оглохшие люди.
— Гибнем, — и, помолчав, еще более картавя: — На бреющем сбрасываем на немцев груз и… горим. На дачном приехал… И опять сегодня полечу. Каждый день с новыми. А сегодня, наверное, моя очередь: нельзя ведь четвертый раз вырываться из огня. Но надо, надо, надо… Саня, он хорошо — он сразу…
У Ивана Кузьмича одеревенели ноги. Это одеревенение пошло с пяток, потом перешло на поясницу, на грудь, и вот он уже задыхается, словно на него хлынула волна ядовитого газа.