Второй член комиссии по фамилии Сосновский, прихрамывающий на правую ногу, с приятной улыбкой, обнажающей крупные белые зубы, переходил с места на место, поскрипывая протезом и посматривая на всех любопытными глазами, тоже как бы говорил: «Экие милые вы тут стали».
Третий член комиссии был Едренкин, тот самый Едренкин, который всучил Ивану Кузьмичу и Степану Яковлевичу билеты на пароход. Он сидел так, как будто кто его подкалывал снизу, и совершенно не признавал ни Ивана Кузьмича, ни Степана Яковлевича. С лица он был бел, будто кремовое пирожное; черная холеная борода оттеняла эту белизну особенно резко, выделяя крупные навыкате глаза, прямой красивый лоб. «Как похож на ассирийца», — глядя на него, подумал Николай Кораблев.
Едренкин сидел, вертелся, кого-то отыскивал и, казалось, был страшно заинтересован порученным ему делом. Но никто из присутствующих не знал, в какой печали находился Едренкин. Дело в том, что он из Москвы привез шесть пар резиновых галош, шестнадцать кусков мыла («детское» было выведено на кусках), восемь килограммов чайной соды и три костюма, намереваясь все это здесь «спустить» на крупу, муку, масло, сало. И сегодня, рано утром, переодевшись в старенькое пальто, он вышел на местную толкучку, поменял довольно выгодно галоши: «детское» мыло и соду, но на костюмы не оказалось покупателей. Был только один — такой чернявенький, который предлагал сделку не настолько уже выгодную, но во всяком случае подходящую. Едренкин заупрямился. Заупрямился и теперь страшно раскаивался: костюмы никто не брал, а чернявенький человек куда-то скрылся. Едренкин уже несколько раз бегал на толкучку, и вот сейчас, рассматривая людей в кабинете, он отыскивал крупными бычьими глазами того чернявенького человека, которому готов был тут же сказать: «Ну, родной мой, возьми… костюмы-то. Невыгодно, да не везти же мне их обратно в Москву, будто дрова в лес».
Четвертый член комиссии был некто Увалов — человек с крошечной головой, но с растущим животиком, похожий на раздутого лесного клеща. Он прибыл недели на три раньше, как бы ревизор. Но, побыв один день на заводе и строительстве, удалился в городок Чиркуль, связался с местными охотниками и все время пропадал в лесах. Теперь, сидя на диване рядом с Альтманом, он что-то тихим, еле слышным, срывающимся голоском напевал, как бы боясь, что его голосок услышат и оштрафуют за нарушение общественного порядка. И еще что-то жевал, часто-часто, потом останавливался, видимо не в силах проглотить, и снова принимался жевать. Жевал он так называемую серку — березовую смолу. Осмотрев людей, он застыл на диване, так и не проронив ни одного слова до утра. Впрочем, иногда только будто пробуждался и, наклоняясь к Альтману, таинственно и деловито шептал:
— Козлика пристукнул. Ох, и козлик! Крупный! Еще собираюсь. Компанию составить не хотите? — и снова замирал, часто-часто пережевывая серку.
Заседание открыл речью Макар Рукавишников. Он потрогал рукой толстую папку, на лицевой стороне которой было крупно написано «Аргументы», и посмотрел на собравшихся. Вначале в глазах его мелькнул страх, какой бывает у человека, неожиданно очутившегося перед пропастью, но тут же глаза загорелись дерзостью, и он заговорил напыщенно, громко, глядя то в потолок, то на папку.
Говорил он долго, выкладывая «аргументы» — надуманные, вымышленные, веря во все это так же, как и в то, что вот он, Макар Рукавишников, живет, существует. Все эти «аргументы» сводились к тому, чтобы доказать, что «Николай Степанович Кораблев и вся его братия» подкапываются под авторитет Макара Рукавишникова и как «нелепо, недостойно вмешиваться в заводские дела».
— Столовую построили. Столовую, товарищ Александров. Построили такую столовую, что она вмиг сгорела.
— Батюшки! Да что же вам бронированную, что ль, строить, — не выдержав, бросил реплику Иван Иванович, у которого от табачного дыма начала «разламываться» голова.
— Ну, это верно: раз столовая сгорела, надо новую построить. Ну и что же? — вмешался Александров, все так Же всматриваясь в каждого, иногда почему-то неприязненно кидая взгляд то на Едренкина, то на Увалова, который все так же сидел в уголке рядом с Альтманом, подремывал, мелко-мелко пережевывая серку. — А вот почему вы с программой отстаете? — спросил Александров.
— С какой программой? — икнув, сказал Макар Рукавишников. — Мы ведь моторы еще не выпускаем.
— Но ведь должны уже выпускать?
— Должны. Ясно, как светлый день. — Рукавишников чуть растерялся и, глянув на папку, вдруг снова закричал: — Точно. Действительно. Но вот тоже столовая. Как могут работать рабочие, когда одна столовая сгорела. А они что, вот тот же мой сосед Николай Степанович? Столовую построили такую, что она сгорела, а потом что? Потом без моего ведома моих рабочих ужином кормит. Вот, дескать, какой я, Николай Степанович Кораблев, кормилец, и все прочее. Как это называется? Прямо скажу: подрыв моего авторитета. Факт? Факт!
Александров на это еле-еле заметно улыбнулся, а Николай Кораблев возмущенно задрожал.
«А не подменил ли кто его? Да ведь он был рад, что рабочие накормлены, что они побороли буран. Лучшее чувство пакостит! Страшно!» — И Николай Кораблев даже зажмурился, чтобы не видеть того, что происходило, а когда открыл глаза, ему вдруг стало невыносимо тоскливо и скучно и все члены комиссии, в том числе и Александров, показались людьми пустыми и бездельниками. Он хотел было сказать, что ему некогда выслушивать тут всю эту дребедень, хотел подняться и уйти, но в эту минуту Макар Рукавишников неожиданно начал топить сам себя.
— Я работаю, — закричал он со слезой в голосе. — Ночи не сплю. Я сам вместе с рабочими таскал станки. Я сам…
Лукин удивленно перебил:
— Сам? Станки?
Макар Рукавишников, обрадованный, что нашел союзника, весь качнулся к Лукину и с еще большей слезой произнес:
— Да. До сих пор плечи зудят.
Лукин все так же удивленно и сочувственно:
— Это же понять надо, товарищи… директор вместе с рабочими таскает станки. Да ведь за это надо медалью награждать.
Все притихли, а Лукин, чуть подождав, неожиданно добавил:
— Пуда на три весом… и на одной стороне выбить: «За глупость», а на другой — «Носи, дурак».
В кабинете стояла минутная тишина… и вдруг все грохнули таким хохотом, что кот выскочил из кадки и заметался во все стороны, будто кто его колотил веником.
А когда хохот смолк, поднялся с дивана Александров. Он разгладил на голове взъерошенные, непослушные седоватые волосы, которые и после этого так и остались взъерошенными.
— Есть правило, закон — строители завода не имеют права вмешиваться в заводские дела, — заговорил он тихо, но все его услышали. — Строители контролируются заводом, а не наоборот.
— Вот именно. Вот именно, — обрадованно воскликнул Макар Рукавишников и победоносно посмотрел на всех.
— Но, — Александров еле заметно улыбнулся, — но мы так воспитаны: если идешь по заводскому двору и видишь брошенную деталь, то непременно ее поднимешь… хотя это и не твоя прямая обязанность. А тут… брошен целый завод. — Он глянул на перепуганного Рукавишникова и заторопился: — У меня еще нет достаточных данных, чтобы судить о вашей работе. Меня только удивляет, почему программа не выполняется — то ли в самом деле вам кто-то мешает, то ли вы сами себе мешаете, — и с этими словами он неожиданно всем поклонился и пошел к выходу.
Увалов пробудился, перестав жевать серку, кинулся за Александровым, за ним кинулся и Едренкин. Приперев у двери Александрова, они что-то горячо начали нашептывать ему, кидая косые взгляды на Николая Кораблева. Выслушав, Александров неприязненно отмахнулся от них и, подхватив под руку Николая Кораблева, выходя с ним из кабинета, тихо проговорил:
— Людей сейчас мало, Николай Степанович. Вы ведь на его место не пойдете?