Выбрать главу

«Нет. Надо каждого испытать, как паука: если паука долго дразнить соломинкой, он обозлится», — решил Ганс Кох и, прихватив с собой двух солдат, остальным приказав быть начеку, пошел из хаты в хату.

4

И начал он с конца улицы — тщательно и педантично. Вызвав жителей хаты в переднюю комнату, он ставил их на колени — стариков, старух, ребятишек, калек — и пускал в ход свой излюбленный прием. Если человек был конопат, он начинал издеваться над его веснушками; если у человека был велик нос или толстоваты губы, он начинал издеваться над этим, сравнивая человека или с верблюдом, или со свиньей. Но вскоре Ганс Кох понял, что этим жителей не пронять. Тогда он перекинулся на другое — стал поносить Красную Армию. И люди каменели, опустив головы.

Ганс Кох вскакивал с табуретки, подлетал к людям, ударяя каждого кулаком под подбородок.

— Смотри мне прямо. Смотри!

И если кто уничтожающе смотрел в его с рыжими точками глаза, он свирепел:

— Ага! Партизан?

Солдаты выволакивали человека из хаты, затем, притащив к виселице, вздергивали его за руки, на той самой перекладине, где когда-то погиб Егор Панкратьевич. Подвешенный, ощущая невыносимую боль, некоторое время, сцепив зубы, молчал… Но боль перебарывала терпение, и жители села, будь то старик, старуха или калека, прорывались пронзительными воплями. Так «преступники» висели час, два. Их снимали, а на их место вздергивали других…

В таком свирепом состоянии Ганс Кох и попал в хату к Ермолаю Агапову. Сын Ермолая Агапова находился в рядах Красной Армии, племянника угнали в Германию, в доме остались сноха Груша и тринадцатилетняя ее дочка Нина. Все это знал Ганс Кох. Знал он и о том, что старик при встрече с ним даже не улыбается, а так, поздоровавшись, гордо несет свою голову.

Сев на табуретку в передней комнате, он позвал старика. Тот слез с печки и, шлепая босыми ногами по чисто выструганным половицам, подошел, спросил:

— Всех, поди-ка, надо звать? — и сам позвал: — Груша! Нина! Идите-ка. Сейчас спектакль начнется! — И когда те вошли, Ермолай Агапов, чуть-чуть склонив облысевшую голову, сказал: — Ну! Завоеванные все налицо.

Ганс Кох некоторое время раскачивался на табуретке, не отрывая взгляда от больших глаз Ермолая Агапова. И все было бы ничего — упади тот на колени или даже с ненавистью посмотри на немца, но в глазах у Ермолая Агапова блеснула насмешка победителя. Ганс Кох дрогнул. Дрожь прошла с головы до пят. И так же, как иногда вор, убегая от преследователей, кидается с обрыва, лишь бы не попасть в их руки, — так же кинулся к выходу Ганс Кох; страх гнал его куда-то прочь. Но тут же, боясь, что Ермолай Агапов настигнет его, он круто повернулся и со всего размаху ударил кулаком старика по лицу.

Нина пронзительно вскрикнула, метнулась на Ганса Коха и слабенькими пальцами впилась ему в шею. Тот оттолкнул ее, хотел было тоже ударить по лицу, но она отскочила и, забившись в угол, держа сжатые кулачонки на груди, затопала ногами.

— Не трогай! Дедуню не трогай! Пес!

Ермолай Агапов поощрительно глянул на свою внучку, спокойно вытер кровь на губах и грубовато сказал:

— Нинка! Цыц! — и повернулся к Гансу Коху. — Полагается человеку знать, за что бьешь? Али у тебя уж рука к тому привыкла? — и та же самая насмешка победителя мелькнула в его глазах. Эта насмешка вдруг подняла его над Гансом Кохом, вызвав в том смертельную дрожь. Чтобы скрыть эту смертельную дрожь, тот закричал:

— На колени-и-и!

Старик так же спокойно ответил:

— Зря стараешься: на колени меня сроду никто не ставил, хотя охотников было много.

Ганс Кох что-то тихо, но настойчиво сказал солдатам. Те моментально повалили старика на пол, запрокинули голову… Ни Ермолай Агапов, ни сноха Груша, ни, тем более, тоненькая и слабенькая Нина — никто из них не ждал того страшного, что случилось в ту же минуту. Старик думал, они хотят его так же, как и многих, подвесить на перекладине. Это будет больно, он знал.

«Но лучше перетерпеть виселицу, чем кланяться палачу», — подумал он и покорно, даже не сопротивляясь, подставил руки солдатам.

И в этот миг один из солдат выхватил нож-финку, другой разжал зубы Ермолаю ручкой револьвера, а первый солдат вытянул изо рта старика язык и чиркнул по нему финкой…

И все жители села видели, как по улице, обливаясь кровью, захлебываясь, взмахивая одной рукой, а другой держась за лицо, что-то мыча, пробежал Ермолай Агапов. Добежав до базарной площади, он упал на почерневшую от навоза дорогу. Несколько раз дернулся огромным телом… и застыл…

Село ахнуло, застонало. Люди попрятались по погребам, по ригам, в подполья, в подвалы, иные наточили топоры, вилы. Село как бы вымерло… и только ночью люди выходили из своих укрытий и, глядя в темное, бездонное небо, обращаясь в сторону Москвы, мысленно кричали: «Да где же вы — наши воины, наши командиры?»

5

Татьяна перебежала через плотину в улицу, где посредине мерзлой, унавоженной дороги, распластавшись, лежал Ермолай Агапов. Она забыла обо всем — и о том, что к Ермолаю Агапову запрещено подходить, и о том, что теперь Ганс Кох за такое самовольство обрушится на нее, и о том, что она выдает себя с головой; она в этот час вела себя так же, как ведет мать, узнав, что сын ее врагами убит и брошен.

— Деда! Деда! — еле слышно проговорила она, давясь от слез, опускаясь на землю, больно ударяясь коленкой о мерзлую кочку.

Ермолай Агапов лежал вверх лицом, раскинув руки. Самотканая рубашка с расстегнутым воротом, кисти рук, лицо — все было залито кровью. Недалеко от него на виселице, подвешенные за руки, кричали три старухи. В крике одной слышалось волжское — окающее, напоминающее Николая Кораблева.

«Ох! Что тут с нами делают, Коля», — мелькнуло у Татьяны, и она, достав блокнот, черный карандаш, вглядываясь в лицо Ермолая Агапова, занесла было руку над бумагой, но рука бессильно опустилась: Татьяне показалось, что зарисовать вот сейчас Ермолая Агапова — такое же кощунство, как рисовать человека в тот момент, когда его вздергивают на виселицу. И она зарыдала, приговаривая: «Ах, деда, деда!»

Грубый окрик солдата остановил ее. Она дрогнула, поднялась, выпрямилась и пошла, сопровождаемая солдатом. Она видела, как в окнах хат мелькали глаза, с любопытством и страхом глядящие на нее, и еще она чувствовала, что идет, так же твердо ступая по земле, как ходил Ермолай Агапов.

«Он свою силу и веру передал мне», — подумала она и остановилась на плотине.

Солдат ее подтолкнул, ударив прикладом в плечо, и она снова пошла, уже видя, как через окно каменного дома на нее смотрит Ганс Кох.

Ганс Кох смотрел на нее, заложив руки за поясницу, намереваясь, как только она войдет в комнату, так сразу же и свалить ее ударом кулака.

— Эти русские… эти русские, — цедил он сквозь зубы. — Я ее буду бить, бить, бить, а потом я ее буду иметь как проститутку, — и он шагнул навстречу грохоту солдатских сапог.

Татьяна вошла. Солдат вытянулся, намереваясь доложить о ее поступке. Ганс Кох, не отнимая рук из-за спины, шагнул к ней. Она побледнела.

«Да, сейчас конец», — решила она, и смертельный ужас охватил ее всю. Но она вдруг неожиданно улыбнулась, затем лицо ее перекосилось в гневе, и она, прежде чем Ганс Кох успел вымолвить хотя бы слово, строго произнесла:

— Почему? Почему ваш солдат не дает мне зарисовать того, кто лежит там на дороге? Разве я, доступная бывать в вашей комнате, недоступная бывать там? — и тут же подумала: «Что за нелепое слово я произношу — «доступная»?

Тогда Ганс Кох всю свою злобу обрушил на солдата.

— Ведь ты знаешь, что она живет здесь… она… А ну, пошел вон, — и, взяв Татьяну под руку, он подвел ее к столу, говоря: — Это поощряется. Это, наоборот, поощряется. Вы рисуйте, а потом это продадим… Берлин. Большие марки. Я вам могу показать целый капиталь, — он пошарил в кармане, достал ключи, нанизанные на серебряное колечко, затем подошел к чемоданам. Чемоданы стояли в углу, один на другом — горкой. Сняв верхний, он осторожно поставил его, затем снял второй, третий, четвертый; пятый чемодан он открыл и вынул оттуда альбом, аккуратно завернутый в пергаментную бумагу. Развернув и положив альбом на стол, он, весь расцветая, как торгаш старинными вещами, проговорил, путая русские и немецкие слова: — Подивитесь, тут целый капиталь.