— Тревога.
— Очевидно, созывают рыбаков на обед, — сказал николай Кораблев.
— Мне, понимаете ли, за последнее время все кажется какая-то тревога: по ночам вскакиваю и слышу какой-то звон. Нервы шалят. — Иван Иванович смахнул под глазом выступивший горошком пот и снова сел.
Лукин пододвинул к нему рюмку с коньяком, сказал:
— Пейте.
Иван Иванович, думая о том, чем и как занять Николая Кораблева, проговорил:
— А вы свою уже глотнули? Э-э-э, милый мой, так коньяк не пьют. — Иван Иванович был вообще универсальный человек: он мог говорить о чем угодно — о винах, о порохе, о выделке свиной кожи, об атомах, о происхождении ядов, о любом черте и о любом ангеле и говорил всегда интересно, возвышенно, со знанием дела… и вот теперь, чтобы чем-то занять Николая Кораблева, он заговорил о коньяке. — Так коньяк не пьют, сударь вы мой, — сказал он, приподнимая рюмку, внимательно глядя на то, как там еще кипит коньяк. — Смотрите, друзья мои, какими цветами переливается сие содержимое. Что это такое? А вот что — представьте себе, где-то на юге, под палящим солнцем, созревают кисти винограда. Сколько солнца забрали в себя эти кисти, чтобы насытиться чудотворными соками! И вот на заре зрелые кисти, еще обрызганные росой, снимают и пускают в обработку. Их давят, мнут, из них отбирают самое лучшее. Потом это самое лучшее ставят бродить, потом из этого переброженного отбирают тоже самое лучшее… Проходят десятки лет, и из подвалов вам достают вот этот чудесный напиток-солнце… Разве его можно пить кружками? Его надо пить каплями, тогда вы поймете всю прелесть…
Иван Иванович рассказывал про коньяк, а колокол все бил и бил. Прислушиваясь к тревожному звону, Иван Иванович иногда непонимающе смотрел на Николая Кораблева, который глазами о чем-то настойчиво спрашивал его и под конец сказал:
— Иван Иванович, у вас ко мне ничего нет?
Тот смешался, старчески замигал, думая:
«Вот так и отдать ему пакет? Без подготовки? А вдруг там что-нибудь страшное?» — и, протерев глаза, будто в них попала пыль, он протянул:
— Видите ли… Э-э-э. Как бы вам сказать… Есть, конечно… Сколько у меня к вам…
— Нет. От Надюши?
«Ага-а! Он все ждет от семьи», — догадываясь, подумал Иван Иванович и опять, чтобы не расстраивать Николая Кораблева, сказал:
— Она мне что-то говорила. Такая радостная была. Но видите ли, Николай Степанович, я так спешил… Я хотел было…
И вдруг из ущелья, неподалеку от них, сорвался, будто он где-то долго был на привязи, вихревой ветер. Он рванул салфетку на поляне, чуть не опрокинул бутылочку с коньяком. Лукин схватил бутылку, а салфетка взвилась, как чайка, и взметнулась вверх. Ветер кинул ее в озеро, как бы вызывая кого-то на бой, и закрутил, заиграл: гладь озера молниеносно вспенилась, заклубилась, покрываясь злыми беляками.
— О-о-о! — воскликнул Иван Иванович, глядя в сторону островка. — Альтман! Где Альтман?
Николай Кораблев и Лукин тоже глянули в сторону островка и ничего, кроме бурных брызг, там не увидали. Иван Иванович побежал было к машине, но, вспомнив, что шофер ушел за глухарями, снова остановился, растерянно опустив руки. Такие растерянные и молчаливые, они стояли на берегу, может, десять — пятнадцать минут.
Вокруг них все бурлило, как в котле: озеро бесилось брызгами так, что казалось, оно вот-вот все вскинется в ясно-голубое уральское небо; деревья стонали, нагнувшись в одну сторону; трава совсем припала к земле; откуда-то из мелкого кустарника вылетели галки и, как черные лоскутья, бессильные опуститься на землю, носились по ветру из стороны в сторону… и вдруг снова из ущелья потянул игривый ветерок. Озеро еще бушевало. Над ним еще вздымались столбы брызг, закрывая противоположный берег, островок «Чайка», а деревья уже мягко покачивали ветками, отряхиваясь от пыли, травы поднимались, галки побороли бурю и присели на кустарник… И вот как будто кто-то гигантской рукой ударил по озеру: волны мигом спали, оставляя после себя обильную шипящую пену… и озеро, так же неожиданно, как оно вскипело, стихло.
— Да-да, — удивленно произнес Николай Кораблев, — это действительно «Не ступи моя нога».
— Ах, черт бы побрал все. Не-ет. Я спущу озеро, а его достану, — и Иван Иванович, увидав рыбака, сказал: — Помогите, пожалуйста, разыскать инженера Альтмана. Уплыл на резиновой лодочке туда, вон на тот островок.
— На «Чайку», что ль? — угрюмо спросил рыбак и безнадежно закончил: — Ну и ныряет где-нибудь на дне. В прошлом году тут эдаких-то восемнадцать человек опрокинулось из лодки… и плавают до сей поры.
Всю ночь летели утки, гуси, журавли. В темно-голубом небе их совсем не было видно, но они все время давали о себе знать утомленными призывными криками. И тем, кто сидел у костра на берегу озера, казалось, что птицы кружатся над ними, не находя себе пристанища. Только утром, когда рассвело, Иван Иванович, Лукин и Николай Кораблев увидели, что все небо усеяно пиками, и пики эти стремительно неслись куда-то вдаль по своим небесным дорогам: неслись тяжелые кряквы, шустрые чирки, горделивые шилохвосты, величавые гуси, и выше всех реяли, отбивая зори пронзительными воплями, журавли. Иногда та или иная пика отрывалась от стремительного потока и падала на гладь озера. Тяжело дыша, пугливо осматриваясь, птица скрылась в зарослях прошлогоднего камыша, очевидно найдя тут себе летнее пристанище. А остальные все тянули, тянули туда — через Уральский хребет, в далекую Сибирь, на север.
Так они втроем всю ночь просидели у костра.
Николай Кораблев, хотя и попросил, чтобы рыбаки поискали Альтмана на островке «Чайка», но сам по сути дела даже не верил, что тот жив.
Иван Иванович был тих и смиренен, будто около гроба друга. Он долго молча сидел перед костром и только потом почти шепотом заговорил:
— Вы, конечно, не верите в судьбу? Ну да, вы же из того поколения, которое, познав истину Маркса, начало все кувыркать — бога, судьбу, обряды, нравы, царей.
Вступился Лукин.
— Вы уж очень все в кучу. Что-нибудь отделите. Нравы, например…
— Ах, вы сейчас же — классовая борьба, — воспламеняясь, перебил его Иван Иванович. — Классовая борьба и прочее, прочее. А я не об этом. Я хочу говорить просто, по-человечески. Ну, например, я живу своим трудом. Мне больше ничего и не надо. Я люблю творить. Вот я приезжаю на пустырь, на болота, в леса. Тут живут лоси, зайцы, волки, олени. Первый удар топора — ох, какой это запев. Проходит неделя, другая, год, второй — и пустырь превращается в чудесный город. Я это люблю. В этом моя судьба.
— Ну и любите, — с ребячьим задором произнес Лукин. — Р. азве вам это запрещают?
— Ага. Любите. Запрещают? Да, запрещают. В Гибралтарском проливе можно, например, построить такую гидростанцию, которая будет обслуживать всю Европу. Дорого? Не дороже той войны, какая сейчас кипит. Так я говорю: «Давайте строить гидростанцию». А мне отвечают: «Иван Иванович, берите-ка ружье и палите вон в того человека». Говорю: «Не хочу». Отвечают: «Тогда тебя убьют».
— Убьют, — мрачно вставил Лукин, видя, что Николай Кораблев тоже пытается что-то сказать, но всякий раз отступает, не желая мешать Ивану Ивановичу, слушая его с какой-то скрытой досадой.
— Да. Убьют, — все больше воспламеняясь, проговорил Иван Иванович. — Убьют. А разве я предлагаю что дурное для человека? Я бы мог соединить все европейские реки и н. а океанском пароходе приехать в Москву. Дорого? Ага. А вот мы с вами строим завод. Завод этот будет выпускать моторы. Куда они пойдут? В пасть войне. Это не дорого? А сколько заводов у нас работает на войну? Да ведь не только наши заводы — заводы всего мира… весь мир, — приходя в ужас, воскликнул Иван Иванович. — Весь мир ведь работает на войну. Весь мир — на то, чтобы уничтожать друг друга. Ведь это же мир сумасшедших. — У Ивана Ивановича даже навернулись слезы, и он с тоской закончил: — Ужас. Просто ужас.
— Да. Это ужасно, — вдруг согласился с ним Лукин, который еще только за пять минут до этого решил крепко поспорить с Иваном Ивановичем. — Это ужасно, — повторил он. — А сколько гибнет лучших людей — талантливых, даровитых: Пушкиных, Менделеевых, Павловых, Чайковских?